- Спасибо! - еще раз сказал Иван и пошел в избу. Проходя мимо Селиванова, взглянул как-то виновато.
Селиванов вынул десятку из кармана, подал Оболенскому.
- Сколько даешь-то? - засопел тот.
- Червонец.
- А за что червонец? За три полена?
- А ты сколько хочешь?
Парень плюнул, выругался.
- Иди ты... Не надо мне ничего. Темнишь! Мыться заставил... Теперь червонец за три полена даешь! Чо тебе надо от меня?!
Селиванов немного растерялся.
- Видишь, хороший человек один живет! Четвертак ни за что отмотал! Дрова понадобиться могут, или еще что... Будешь катить мимо на тракторе, загляни...
- Так бы и говорил сразу, - успокоился Оболенский, нетерпеливо захрустев десяткой. - Это можно! Я в Рябиновку каждый месяц хоть раз, да катаюсь! Будет дед в ажуре! А как это - четвертак ни за что? - усомнился он.
- Гуляй, - махнул Селиванов. - Будет сухо в глотке, приходи ко мне, размочу!
- Иди ты! - расплылся в удовольствии Оболенский. - Но ты даешь! А все говорят, что ты жмот!
- Говорят, - зря не скажут! Гуляй! И он выпроводил его за колодец.
Рябинин пошел в тайгу один. И как ни отговаривал его Селиванов, пошел на свой бывший участок, хотя знал - участка по сути нет, по самой его сердцевине ведут высоковольтную, а это значит: зверье вон, и тайге язва, порежут не только угодья и тропы, но и ручьи и роднички! Ветер-сквозняк да вонь машинная...
Шел как во сне, в том постылом лагерном сне, когда ночь не отдыхом бывала, а пыткой. И сейчас казалось, что спит, и непременно проснется в тот миг, когда останется десять шагов до какого-нибудь зимовья, или когда ружье вскинет на добычу, или просто на душе радостно станет от встречи со знакомым местом. И до того сильно было это ощущение сна, что иногда останавли-вался Рябинин поперек тропы и говорил что-нибудь громко, чтобы голос свой услышать, но все равно слышал его будто со стороны, как раз, как во сне и бывает, качал головой удивленно и шел дальше. Останавливался как вкопанный, если вдруг узнавал камень или - еще того чуднее - пень (ведь сколько лет прошло!); и наоборот, чуть не бегом бежал, когда догадывался, что впереди поворот тропы направо или налево, а там спуск малость или подъем, и когда все так и было, говорил себе: "Ага! Ишь ты! Помню!" Хмурился, если попадалась незнакомая развилка. Это значит, тропа, что поменьше - молодая, без него уже вытопталась, и неприятно это было, и ревность просыпалась к чужому, кто ходил здесь без него, как будто на то прав не имел.
Не нашел одного родничка, другого. Пропали... Это бывает в тайге. Зато появились другие, но он из них не пил. Ко всем голосам тайги прислушивался особенно, они ведь ни в чем не измени-лись, и он узнавал их все, и каждую тварь голосящую называл вслух ее именем.
Было самое начало осени, первые дни ее, и матерой тайги она еще не коснулась; лишь чуть вялой стала трава на редких лужайках, и не было зноя, и небо чуть утратило яркость; а во всем живом и растущем чувствовалась не то чтобы сонливость, а скорее покой и тихая созерцатель-ность, когда после долгих и важных хлопот выпадает, наконец, желанное время, чтобы осмотре-ться благодушно и доброжелательно вокруг и сказать себе: не так уж все плохо вокруг, и сам не так плох, а впереди, кто знает, еще, возможно, немало доброго и радостного.
Бывший участок Рябинина не был кедровым. На сопках преобладала сосна, по вершинам - листвяк, червяком изъеденный, в распадках - мешанина из хвоя и листов, и лишь вдоль ручьев из сплошного ковра бадана поднимались кедры-дубняки в два, а то и в три обхвата, часто с обломан-ными верхушками. Ветви их щедро были обсыпаны шишками. Никакой колот не стряхнул бы их, даже дрожь от удара не дошла бы до ветвей. Потому кедры эти человеком не трогались, а шишки висели до первых морозов и до первого сильного ветра (если не прилетала птица-кедровка, конечно). По ветру шишки падали в снег и сохранялись до весны подарком для белок и бурунду-ков, а то и для охотника, - кто откажется пощелкать орешки весной!
В дубняках у ручьев всегда в полдень отдыхал глухарь. Не вспомнив о том, а лишь по неутра-ченной привычке Рябинин, подойдя к одному из таких мест, снял с плеча селивановский "Зауэр". Но не взорвалась тишина свистом и шумом глухариных крыльев. Лишь бурундук пискнул где-то в камнях у ручья. Участок был пуст.
Рябинин облазил песчаную полоску вдоль ручья - ни одного следа не обнаружил. А за этим ручьем и начинался его бывший участок. С первых шагов по нему понял он, что зря не послушал Селиванова и пошел сюда. Еще до того, как попалась ему на тропе обертка от сигарет, а затем и кострище с безобразием вокруг, мысли Рябинина уже покинули тайгу и вернулись ко всему, от чего он надеялся укрыться хоть на несколько дней в таежных сумерках. Дочь, внук и... сын. Почему вышло такое? Что делать? Как жить дальше? В такой последовательности, потом в обратной, и наконец вразнобой прокрутились в голове думы. Отчего не может он принять решений? Почему смятение? Может, вернуться, поехать в Слюдянку в церковь, потом пост наложить строгий? И вот разумом уже знал, что именно так и надо поступить, но когда это понял, в тот момент и пошел дальше - угрюмый и поникший. И началось все к одному: человеческое беспутство в тайге; усталость в ногах; машинный шум за гривой; боль в спине; разграбленное зимовье, а вокруг пни на полста шагов. И схватила жажда за горло, да так, что язык к небу прилип.
Ручеек, что когда-то любовно обложил он камнем, не то иссяк, не то вытоптан: еле-еле пробивается струйка тоненькая из-под кочки, и вода болотным застоем отдает. А вокруг - банки консервные, бумага, тряпки и вся человеческая нечистота. Но и этого мало. Дали какому-то выродку рода человеческого топор в руки, шел и сек одно за другим деревья из ненависти к красоте и свободе: на каждом, что устояло, засека хулиганская. Смолевыми слезами тихо плакала тайга, беззащитная, обезображенная.
Рябинин стал на пороге своего зимовья, окинул взглядом развороченную печь, переломанные нары, выбитые окна и - отступил. Прислушался к машинному шуму за гривой. В той стороне тоже была у него зимовье-землянка, где когда-то Селиванов, желая ему насолить, разделал изюбря, да и попался; оттуда гнался за ним Рябинин и получил картечину в ляжку. Эта нога теперь более всего ныла. Но не в картечине было дело.
Еще раз спустился он к бывшему роднику, черпанул ладошкой, чтоб губы смочить, и пошел в сторону машин - своими глазами захотел посмотреть людскую волю, словно испытать себя истязанием надумал. Вышел на вершину гривы и уже с нее увидел просеку, стрелой уходящую в горизонт, отвратительную в своей прямоте, будто острой косой - да поперек спины... Но возму-щения в душе не было, а лишь печаль... Прямо под ним два бульдозера елозили в тупике просеки, надсадно взвывали, словно одичавшие, голодные псы. Людей было не видать, и оттого жуть исходила от железных собак.
Рябинин пошел на них. И чем громче становился рев, тем сильней стискивал он зубы. До ломоты в скулах.
Появился он в самом тупике просеки. И люди онемели, увидев его. Это были мальчишки, сопляки примашинные, что рождаются в мазутных запахах, вырастают в лязге дизелей и посвяща-ются машинам на пользу человечества. Потому что оно без машин и шагу ступить уже не может.
Когда ребята подошли к Рябинину удивленно-радостные, они показались ему сыновьями. И вот уж воистину чудо: он, не почувствовавший в Оболенском свою плоть и кровь (или так ему показалось?), вдруг ощутил родственность к этим чужим мазурикам. Ему захотелось сделать для них что-нибудь хорошее, сказать что-то доброе, чего не сделал и не сказал он сыну своему. Но он не знал, что надо сделать и сказать, и потому стоял и улыбался.
- Вот это да! - воскликнул один, коренастый и широкомордый, щедро показав крепкие, редкие зубы. - Ты откуда, дед?
- Из Рябиновки. А вы?
- А мы с Тунки. Высокий вольт гоним. Тридцатый километр уже! - Парень оглянулся на своих и произнес восхищенно: - Вот это дед!
Другой, видимо, старший из них, протянул Рябинину руку.
- Дед, ты случаем не из сказки?
- Точно, - сказал Рябинин, пожимая мазутную руку. Хотелось добавить: мол, не дай вам Бог в эту сказку самим попасть, да ни к чему это было.
- Когда-то мой участок был,- сказал он, окинув взглядом соседние гривы.- Промышлял тут...
- Теперь твоему промыслу хана! - сказал один из парней с полным сочувствием.
- А ты не от избушки идешь, что там, за горой?
- Оттуда.
- Во! Мы сегодня туда переберемся, а то прежний балаган больно позади остался! Слушай, дед, приготовь нам жратву, ну, в смысле тушенку свари, а мы придем и вместе пир закатим, горючее имеется, спиртяга, значит, а? Сказку нам расскажешь! Мы сегодня рано кончим, план перевыполнили, а это дело, сам знаешь, отметить надо! - И, не получив еще ответа, крикнул: Генка, тащи тушенку!
Рябинин не только согласился, но обрадовался даже. И когда в его рюкзак натолкали банок, а на лямки навешали котелков, он, звякающий и гремящий, бодро направился назад, к разгромленному зимовью, забыв про усталость и ломоту в спине, хотя груз за спиной оказался изрядным. Рябинин теперь знал, чего он хочет от этих мазутных парней: расспросить о сыне. И неважно, что они его не знают, он спросит их о том, о чем сына спросить хотел. С ними ему будет свободно. Ведь они живут - значит, есть у них что-то, что к жизни их побуждает. У них есть ум, значит, они думают, у них есть родители, которые их любят.