Ничего не было! Не он в пятнадцатом году в Варшаве ценою предательства купил себе жизнь, не он в Гатчинском дворце, ожидая расстрела, видел человека с черным смоляным мешком на голове, не он ушел от женщины, которую он любил, боясь, что на нее упадет черная тень от высокого помоста!
И новый Константин Шахов ничем не напоминал - не должен был напоминать того хмурого человека, каким он был до сих пор; наоборот, он скорее походил - должен был походить на того молодого прапорщика, который два года назад весело отправлялся на фронт, не подозревая, что вместо жестокой войны против Германской империи ему придется вести жестокую войну против самого себя.
...............
В канцелярии Военно-Революционного Комитета спал, протянув ноги, откинувшись головой на спинку стула, человек, которого Шахов смутно помнил: утро после бессонной ночи на двадцать шестое, чернобровый матрос и сквозь приотворенную дверь - квадратное лицо с почерневшими запавшими глазами.
Этот человек спал, - в коридоре и в соседних комнатах стоял шум и грохот, который даже мертвецу не показался бы колыбельной песней, - а он спал, бросив по сторонам руки; одного взгляда на него было достаточно для того, чтобы сказать, что время в союзе с усталостью мстит за себя, что этот человек мог бы заснуть под дулом револьвера, на полуслове приказа, от которого зависела бы его жизнь и жизнь его солдат, умирая от смертельной раны, обнимая женщину, проигрывая или выигрывая решительное сражение.
Шахов подошел к нему ближе, тронул было за плечо, но тотчас же отдернул руку.
Телефон, неожиданно и глухо забарабанивший под грудой бумаг, наваленных на письменном столе, - помог ему.
Человек поднял голову, обвел комнату слепыми от сна глазами и схватил телефонную трубку.
- Слушаю!
Видимо никто не ответил; он сразмаха бросил трубку и обратился к Шахову.
- Кто и откуда?
- По приказу Штаба Красной Гвардии откомандирован в ваше распоряжение.
Квадратное лицо сморщилось, руки потащили из кармана платок и вытерли рот и глаза.
- Не помню. Для какой цели откомандировались?
- Как специалист по военно-инженерному делу, на ваше усмотрение.
- Ага, знаю! Вы тот самый инженерный офицер, о котором мне давеча говорил кто-то на заседании.
- Я был прапорщиком инженерных войск.
Квадратное лицо окончательно стряхнуло с себя сон и усталость; владелец его встал, потянулся, прошелся по комнате и быстро вернулся к Шахову.
- Видите ли, дело очень простое, - сегодня в пять часов... Вы подрывное дело знаете?
- Знаю.
- Сегодня в пять часов с Николаевского вокзала в Москву отправляется команда подрывников. Начальник этой команды в бегах или умер; и то и другое - одинаково плохо. Мы послали туда комиссара, но он, во-первых, ничего не понимает, а во-вторых, он им не понравился, и они выгнали его вон. Ехать согласны, а комиссара выгнали вон! - повторил он и засмеялся.
- Так вот, вам придется заменить этого сбежавшего начальника. Вы согласны?
Шахов смотрел на него, широко открыв глаза и не говоря ни слова.
"Как, сегодня уехать... Снова расстаться с нею, теперь, когда"...
- Вы согласны?
- Сегодня в пять часов? - медленно переспросил Шахов.
- Ровно в пять на Николаевском вокзале.
Шахов посмотрел на часы, - они показывали половину второго; у него оставалось три с половиной часа, - он может успеть проститься с Галиной, он может зайти к себе в номер, чтобы сменить заношенное белье, и, если останется время, он может даже написать небольшое письмо Кривенке, чтобы поручить ему Галину.
- Я согласен!
III
В течение двух часов они говорили обо всем сразу, стараясь преодолеть чувство неловкости, вдруг возникшее между ними от близости, которую оба они так долго ждали и которая все-таки была неожиданной для них.
Фронт, Сибирь и долгая разлука, и письма без ответа, и случайные встречи последних дней - все казалось неизбежным и нужным для того, чтобы случилось то, что случилось с ними теперь.
Галина радостно и спокойно встретила его; и ее со времени этой встречи в Сельгилеве нельзя было узнать; Шахов поверить не мог, что перед ним та самая постаревшая, усталая и жесткая женщина, которую он поднял полумертвой на чердаке Зимнего дворца и с которой на другой день он говорил, мучась и теряясь.
Все, что с такой силой бросало ее от близости к чужому человеку, - до формы прапорщика "лейб-гвардии Кексгольмского полка" - все это теперь было вычеркнуто из ее жизни и заменилось спокойствием и ровностью.
Даже известие о неожиданном отъезде Шахова в Москву она встретила без особенного волнения, не сказав ему ни одного лишнего слова и не упрекая его ни в чем.
И потому то, что она была счастлива и спокойна, что все изменилось для нее, что это уверенное спокойствие как-будто ничем нельзя было поколебать, - она была поражена волнением, вдруг отразившемся на лице Шахова, когда она случайно упомянула в разговоре о подвыпившем человеке в длиннополой шинели, который заплетающимся языком пытался рассказать ей, что у него, Шахова, есть какой-то изъян в "куррикулюм вите". Шахов побледнел и вдруг с ужасной торопливостью принялся расспрашивать ее о наружности этого человека.
- Невысокого роста, белокурый? В длинной шинели?
Он сжал кулаки и сел, опершись локтями о колени и обеими руками закрывая лицо.
- Я должен, наконец, рассказать вам, Галя, - сказал он глухо, - или это постоянно будет преследовать нас обоих... Лучше всего, если бы я рассказал вам сразу же... тогда, когда все это случилось! Но и теперь не поздно.
Он тотчас же начал говорить, не поднимая головы, не отнимая рук от лица.
- Вы помните этот день, когда я уезжал на фронт, и вы меня провожали; мы впервые расставались надолго... Вместе со мною в этот день на фронт отправлялись трое моих товарищей, вы были незнакомы с ними, но, может-быть, один из них запомнился вам лучше других.
Он был прапорщиком, простым пехотным прапорщиком Литовского полка, но я ни разу, за всю жизнь, не встречал людей, которые бы до такой степени не подходили к военной службе, к армии, к войне как он. Их полк отправлялся вместе с нашей частью. Я не знаю, как вы, Галя, а я в этот день там, на вокзале, каждую мелочь запомнил... даже помню как вы были одеты и как вы поцеловали меня и вот его тоже... прекрасно помню: он ходил по перрону и курил папиросу за папиросой, разговаривал со всеми сразу, сутулился, щурил глаза, смеялся. У него было подвижное и в то же время как-то немного рассеянное лицо. Я познакомился с ним через одного из приятелей; он часто бывал у нас в училище, и все подсмеивались над его рассеянностью, над тем, что он постоянно курил такие же длинные и тонкие, как он сам, папиросы, что он на десять шагов не мог отличить женщину от мужчины. Так вот этого человека звали Раевский.
Видимо Шахов не слишком часто называл это имя; он пригнулся еще ниже и еще плотнее прижал руки к лицу.
- Там на фронте я узнал, что этот рассеянный человек ведет в армии крупную революционную работу. Я был и раньше с ним близок; теперь мы сблизились еще больше, даже жили вместе... Я невольно попал в круг его работы и принялся за нее с ужасной горячностью, он меня потом даже удерживал и предостерегал. Моя задача была проста: - я должен был делать то, что делали в это время десятки и сотни людей в тылу и на фронте, а вот эту простую задачу приходилось решать под угрозой немедленного расстрела; любой офицер, не задумавшись ни на минуту, счел бы своим долгом застрелить меня на месте, если бы узнал, что я подстрекаю солдат к неповиновению, распространяю листовки против войны. И он имел право это сделать, это право было известно всем, им пользовались неоднократно.
Так вот, после полугода напряженной работы я был арестован.
Мне трудно теперь говорить вам, Галя, что я почувствовал, когда меня арестовали. Все обрывалось сразу, - а мне тогда не было еще двадцати двух лет... Самое лучшее, что я мог желать тогда, - это быть расстрелянным немедля, - но меня не расстреляли...
Я был привезен в Варшаву и, как изменник и подстрекатель к бунту в пределах действующей армии, был передан в распоряжение военно-полевого суда.
Вы знаете, Галя, что такое военно-полевой суд?
В течение пяти дней меня двенадцать раз вызывали к допросу, все по ночам и это самое страшное, ночью, когда вас будят внезапно и в кандалах, в арестантском халате тащат под конвоем с факелами через весь город, и вы не знаете, куда тащат; быть-может на допрос, а быть-может туда, откуда еще никому не удалось возвратиться.
И этот следователь, который, кажется, мертвеца заставил бы сознаться, и полная уверенность в том, что все кончено, и тюремное одиночество, которого я до сих пор никогда не испытывал, - словом, через неделю я был конченным человеком. Первые дни я держался спокойно, ни одного лишнего слова не говорил на допросах, - потом начал отрицать все, и это было началом...
Он остановился и как бы с усилием отвел в сторону то, о чем собрался было говорить.