– Милый, поторопись… – сквозь зубы проговорила Марта.
– Эх, какую я мозоль себе натер, – крякнул он, по – ставив босую ногу на край стула и разглядывая желтую шишку на пятом пальце. – А ведь это мой номер. Ноги, что ли, у меня выросли…
– Франц, иди же. Потом будешь осматривать.
После, действительно, он осмотрел мозоль основательно. Марта еще лежала с закрытыми глазами, неподвижно и блаженно. На ощупь мозоль была как камень. Он надавил на нее пальцем и покачал головой. Во всех его движениях была какая-то вялая серьезность. Надув губы, он почесал темя. Потом, с той же вялой основательностью, стал изучать другую ногу. Никак в голове не укладывалось, что, вот, номер – правильный, а все-таки башмаки оказались тесными. Вон они там стоят в углу, рядышком, желтые, крепкие. Он подозрительно на них посмотрел. Жалко, – такие красивые. Он медленно отцепил очки, дохнул на стекла, открыв рот по-рыбьи, и концом простыни стал их протирать. Потом так же медленно надел.
Марта, не открывая глаз, сладко вздохнула. Затем быстро приподнялась, посмотрела на часики. Да, надо одеваться, уходить.
– Ты сегодня непременно приходи ужинать, – сказала она, поспешно щелкая подвязками. – Еще когда гости, – то ничего, – а мне сидеть вдвоем с ним весь вечер… Это невозможно. Через полчаса, как всегда. И не надевай башмаков, если они жмут. А завтра пойдешь и потребуешь, чтобы их размяли. Конечно, бесплатно. И знаешь, Франц, нам нужно поторопиться. Каждый день дорог… Ох, как дорог…
Он сидел на постели, обняв колени, и смотрел, не мигая, на светлую точку в графине, стоявшем на умывальнике, он ей показался, – в этой раскрытой на груди рубашке, в этих слепых очках, – таким особенным, таким милым… Неподвижность гипноза была в его позе и взгляде. Она подумала, что одним лишь словом может его заставить, вот сейчас, встать и пойти за ней, – как есть, в одной рубашке, по лестнице, по улицам… Чувство счастья дошло в ней вдруг до такой степени яркости, так живо она представила себе всю их ясную, прямую жизнь после удаления Драйера, – – что она побоялась хотя бы взглядом нарушить неподвижность Франца, неподвижность ей снившегося счастья; она быстро накинула пальто, взяла шляпу и, тихо смеясь, вышла из комнаты. В передней, у жалкого зеркала, она тщательно шляпу надела, поправила виски. Как хорошо горят щеки…
Откуда-то вынырнул старичок хозяин и низко ей поклонился.
– Как здоровье вашей супруги? – спросила она, берясь за дверную ручку.
Он поклонился опять.
Марта почему-то подумала мельком, что этот сухенький, чем-то неприятный старикашка наверное знает кое-что о способах отравления. Любопытно, что он там делает со своей незримой старухой. И еще несколько дней она не могла отделаться от мысли о ядах, хотя знала, что из этого не выйдет ничего. Сложный, опасный, несовременный способ. Вот именно – несовременный. «Если в середине прошлого века разбиралось ежегодно средним числом сорок дел об отравлении, то зато в наши дни…» Вот именно. Но жалко, жалко отказаться от этого способа. В нем такая домашняя простота. Ах, как жалко…
Драйер поднял чашку к губам. Франц невольно встретился глазами с Мартой. Белоснежный стол на оси хрустальной вазы описал медленный круг. Драйер опустил чашку, и стол остановился.
– …Свет там плоховат, – продолжал он, – и холодно, как в погребе. Но, конечно, тренируешься, подача не расклеивается за зиму. Впрочем… (опять глоток чая) …слава Богу, скоро можно будет играть на открытом воздухе. Мой клуб оживет через месяц. Тогда-то мы и начнем. А, Франц?..
Накануне, около девяти утра, он ни с того, ни с сего явился в магазин. Маленькая сенсация. Франц видел в какой-то зеркальной перспективе, как он там, в глубине, остановился, заговорил с почтительно склонившимся Пифке. Приказчицы и коллега-атлет сперва замерли, потом стали суетливо что-то запаковывать и записывать, хотя покупателей в этот ранний час еще не было. Драйер подошел к прилавку, за которым сумрачно и подобострастно застыл Франц.
– Работай, работай, – сказал он с тем рассеянным добродушием, с каким всегда обращался к племяннику. Потом он остановился перед восковым молодцом, которого недавно переодели в теннисный костюм: фланелевые штаны, белые туфли.
Он стоял перед ним долго, – с удовольствием и нежным волнением думая о той работе, над которой сейчас счастливо мучился изобретатель. Молодой человек держал в руке ракету. Он держал ее так, что было ясно: ни одного движения он ею сделать не может. Живот у него был безобразно подтянут. На лице – выражение какого-то гордого идиотизма. Драйер вдруг с ужасом заметил, что на нем галстук. Поощрять людей надевать галстук, чтобы играть в теннис…
Он обернулся. Другой молодой человек, по внешним признакам – живой и даже в очках, кивая, выслушал его короткое приказание.
– Кстати, Франц, – добавил Драйер, лукаво улыбнувшись, – покажи мне самые лучшие ракеты.
Франц показал. Пифке смотрел издали с умилением. Драйер выбрал английскую. Пощелкал по янтарным струнам. Взвесил ее на пальце, проверяя, что тяжелее, рама или рукоятка. Провел ею по воздуху, ударяя воображаемый мяч. Она была очень приятная.
– Ты ее держи в прессе, – обратился он к Францу. Франц почему-то побледнел.
– Маленький подарок, – вскользь объяснил Драйер и, бросив напоследок недружелюбный взгляд на воскового молодца, направился в соседний отдел.
Франц машинально подошел к этому мертвецу в белой рубашке, в белых штанах, и стал осторожно развязывать ему галстук. При этом он старался не касаться холодной шеи. Стянув с него галстук, он расстегнул пуговку. Ворот распахнулся. Тело было бледное, в странных географических пятнах. Выражение молодого человека приобрело, благодаря открытому вороту, что-то наглое и нечистоплотное. Под глазом у него был белесый развод, в ноздри набилась черная пыль. Франц попробовал вспомнить, где он уже видел такое лицо. Да, конечно, давным-давно, в поезде. В поезде, кроме того, была дама в черной шапочке с бриллиантовой ласточкой. Холодная, душистая, прелестная дама. Он попытался воскресить в памяти ее черты, но это ему не удалось.
Уже в дождях было что-то веселое и осмысленное. Дожди уже не моросили попусту, а дышали и начинали говорить. Дождевой раствор стал, пожалуй, крепче. Лужи состояли уже не просто из пресной воды, а из какой-то синей, искрящейся жидкости. Два пузатых шофера, чистильщик задних дворов в своем песочного цвета фартуке, горничная с горящими на солнце волосами, белый пекарь в башмаках на босу ногу, бородатый старик-иностранец с судком в руке, две дамы с двумя собаками и господин в сером борсалино, в сером костюме столпились на панели, глядя вверх на угловой бельведер супротивного дома, где, пронзительно переговариваясь, роилось штук двадцать взволнованных ласточек. Затем желтый мусорщик подкатил к грузовику свой желтый металлический бочонок, шоферы вернулись к своим машинам, пекарь махнул на свой велосипед, горничная вошла в писчебумажную лавку, потянулись дамы следом за своими собаками, сошедшими с ума от каких-то новых, выразительных дуновений, – последним двинулся господин в сером, и только бородатый старик-иностранец, с судком в руке, один продолжал неподвижно глядеть вверх.
Господин в сером пошел медленно и щурился от неожиданных белых молний, которые отскакивали от передних стекол проезжавших автомобилей. Было что-то такое в воздухе, от чего забавно кружилась голова, то теплые, то прохладные волны пробегали по телу, под шелковой рубашкой, – смешная легкость, млеющий блеск, утрата собственной личности, имени, профессии.
Господин в сером только что пообедал и должен был, в сущности говоря, вернуться в контору, – но в этот первый весенний день контора тихонько испарилась.
Навстречу ему по солнечной стороне улицы шла худенькая дама в пегом пальто, и с нею рядом катил на трехколесном велосипеде мальчик лет пяти в синей матроске.
– Эрика! – вдруг воскликнул господин и резко остановился, раскинув руки.
Мальчик, проворно колеся, проехал мимо, но дама замерла, мигая от солнца.
Он сразу заметил, что она теперь наряднее и как-то тоньше. Еще мельче стали черты ее подвижного, умного, птичьего лица. Но налет прошлой прелести исчез. Конечно, она постарела со дня их разлуки. Семь лет с лишком, – шутка ли сказать!..
– Я видела тебя дважды за это время, – проговорила она таким знакомым, хрипловатым, скорым голоском. – Раз ты проехал в открытом автомобиле, а раз – в театре: ты был с высокой темной дамой. Твоя жена, правда? Я сидела от вас…
– Так, так, – сказал он, смеясь от удовольствия и взвешивая ее маленькую руку в тугой белой перчатке. – Но вот уж я не думал тебя встретить сегодня. Это что – твой ребенок? Ты замужем?
Одновременно говорила и она, так что этот разговор трудно записать. Надобно было бы нотной бумаги, два музыкальных ключа. Пока он говорил: «…вот уж я не думал…», – она уже говорила свое: «…через, может быть, десять кресел. Я так и поняла, что это твоя жена. Ты не –изменился, Курт. Только усы подстрижены. Да, это мой мальчик. Нет, я не замужем. Плод недоразумения. Проводи меня кусочек…»