Острая боль первого впечатления давно миновала, а вместе с ней растаяло и желание отомстить своим врагам, о чем Сажин любил думать о своем одиночестве. Несколько лет сиденья не у дел — хорошая школа для внутренней работы. Сначала Сажин радовался злоключениям докторской партии, из слова в слово повторявшей его ошибки и быстро потерявшей почву под ногами, но и это прошло. Явились новые соображения, и — прежде всего — нужно было стать выше обстоятельств.
— Призовут, Павел Васильич, — продолжал уверять один только Пружинкин, все еще не терявший надежды. — Помилуйте, куда же они без вас-то?.. Вот уж доктора слетели, а писаря сами себя за нос уведут из земства. Большому чорту большая и яма…
У Сажина не было духа разуверять веровавшего старика: «блажен, кто верует…» Он шагал по своим комнатам, запустил все дела до невозможности, и не далеко уже было время, когда ему серьезно придется думать о своих личных делах. Наступление этого момента даже радовало Сажина: может быть, этот внешний толчок выведет его из апатии… Ни в чиновники, ни на общественную службу он больше не пойдет, а постепенно подыщет какие-нибудь частные занятия. Личная предприимчивость — это все, и тогда не будет роковой зависимости от толпы. Публика так же скоро позабыла Сажина, как и возвела его в герои: к чорту эту публику!..
Пружинкин по-своему объяснял настроение Сажина и даже удивлялся его ловкости: и виду не подает, а сам мотает да мотает себе на ус. Когда призовут, тогда Павел Васильич уж всего за-раз себя и покажут… Очень политично, а писаря пусть пока повеселятся. Через Пружинкина Сажин знал кое-что и про жизнь в злобинском доме.
— Помирилась старуха-то, — докладывал таинственно старик через полгода после свадьбы. — Сильно сначала фыркала Марфа Петровна и слышать ничего не хотела, а потом утихомирилась… Ловок и этот самый барин Куткевич. Он потихоньку да полегоньку и взял старуху прямо за рога. Ни шуму, ни крику, а одним словом убил Марфу Петровну: «милая маменька»… Сегодня милая маменька, завтра милая маменька — ей уж, Марфе-то Петровне, деваться и некуда, чтобы, значит, карактер свой обнаружить. Чуть она рот растворит, чтобы обругать, а зятек ей «милую маменьку» в зубы. После-то сама Марфа Петровна мне говорила: «Точно вот он из нашей веры, зятишко-то… Больно уж хитер». Нашла коса на камень.
— А что Анна Ивановна?..
— Анна Ивановна?.. Не разберешь ее, хотя, конечно, дело ихнее женское: жена пред мужем всегда виновата… Исстари поговорка недаром ведется. Тоже вот и ребеночек у ей… Со старухой-то у них попрежнему, только Куткевич и мирит. Да про Анну Ивановну не вдруг скажешь, что у нее на уме: тихая вода стоит до время.
Летом в злобинском саду по целым дням гуляла наряженпая в позументы кормилица, носившая ребенка в шелковом одеяле. Сажин часто наблюдал ее из своего окна в бинокль, и сердце занывало у него от старой боли. В душе поднималось неприятное чувство вот к этому ребенку, который мозолил ему глаза своим невинным присутствием. В сад часто выходила Марфа Петровна и по целым часам возилась с внучком, — ребенка звали Борисом. Сама Анна Ивановна почти не показывалась — она все прихварывала. На другой год кормилицу сменила нянька, которая водила за руку что-то такое маленькое и беспомощное, барахтавшееся в песке, как таракан. Когда выходил сам Куткевич, Сажин торопливо отходил от окна — он не мог даже издали видеть этого человека, хотя лично не мог сказать про него ничего дурного. Когда ребенку было уже два года, явился Пружинкин и объявил, что маленькому Боре «захватило горлышко», а через три дня его не стало. Сажин видел из своего окна огни погребальных свеч, и ему делалось грустно не за ребенка, а за мать. Было что-то несправедливо-глупое в этой маленькой, ежедневно повторяющейся на глазах у всех истории: родился зачем-то маленький человек, пожил два года и также неизвестно зачем умер…
— Как лебедь, убивается Анна Ивановна, — докладывал Пружинкин, покачивая головой. — Точно даже застыла вся, потому — только всего и, свету в окне было!.. Не любит она своего благоверного муженька.
— Почему вы так думаете?
— А так-с… Со стороны-то оно всегда заметнее. Может, и сама Анна Ивановна этого не знает, а оно уж видно: нет, и все тут!
Это открытие Сажин предчувствовал, зная Куткевича как самого обыкновенного карьериста, зная и то, как состоялся брак. Анна Ивановна кинулась к ловкому человеку под давлением своих личных неудач и домашних неприятностей, как нередко заключаются брачные пары. Эти интересы, связывавшие Сажина с злобинским домом, давали его личному существованию хоть какой-нибудь призрачный интерес, и он с невольным сожалением смотрел на своих новых друзей, у которых не было даже и этого: о. Евграф вдовствовал, Корольков и Окунев никогда не были женаты. В течение пятилетнего знакомства не было упомянуто ни одного женского имени этими анахоретами, а Окунев морщился, когда Василиса Ивановна поднималась наверх.
— Уж и компания… — ворчала старушка у себя в гостиной, когда ее навещал Пружинкин. — Какие-то оглашенные!..
— Совсем особенные люди-с, Василиса Ивановна, — объяснял Пружинкин. — А от женщин может происходить большой вред… т.-е. не от всех женщин, Василиса Ивановна, а только оно бывает.
— Что же, по-твоему, монахами жить?.. Этак и род человеческий переведется начисто, некому будет и богу молиться… Наш-то Павел Васильевич на кого похож, а все отчего?.. Как бы послушался меня тогда, женился на Аннушке Злобиной — не то было бы. Жена-то не дала бы киснуть…
— Это вы верно-с, а только у всякого свой термин, Василиса Ивановна. Вот я, слава богу, и век свековал, а ничего, не плачусь. Это уж кому какое терпение…
— А кому от твоего терпения польза?..
— Тут опять свое рассуждение, Василиса Ивановна. Ежели я, например, негодящий человек, так и жена ничего не поделает, а там совсем другое… Тогда эта генеральша подвернулась, на ее душе грех, а то настоящий преферанс выходил у Павла-то Васильича к Анне Ивановне.
— Мудрили бы вы с Павлом Васильичем меньше, оно бы и лучше вышло.
Прасковья Львовна часто бывала в злобинском доме и каждый раз ссорилась с Куткевичем или с Марфой Петровной. Последняя особенно умела обидеть докторшу каким-нибудь ядовитым раскольничьим словечком, вроде того, что, мол, нехорошо это, Прасковья Львовна, когда курица «вспоет по-петушиному». Куткевич защищал маменьку, а Прасковья Львовна начинала их ругать буржуа и ретроградами.
— Я удивляюсь, удивляюсь и удивляюсь!.. — кричала Прасковья Львовна, потрясая кулаками. — И если бы я только могла подозревать тогда, что из Куткевича выйдет такая свинья… вам, Куткевич, не видать бы Анны Ивановны, как своих ушей. Для чего было огород городить?..
В обращении докторша всегда отличалась большой резкостью, а Куткевича она преследовала и никогда иначе не называла, как по фамилии.
— Вся беда женщин вообще и вас, уважаемая Прасковья Львовна, в частности, заключается в том, — отвечал неизменно спокойным тоном Куткевич, умевший выдержать характер, — что вы в мужчинах все желаете видеть не простых, обыкновенных людей, а каких-то героев. Да… А геройство, согласитесь, не обязательно даже по уголовному кодексу.
— А зачем умные слова говорили? — наступала Прасковья Львовна. — У, постылый человек…
— Такое было умное время, когда все говорили умными словами.
— А зачем притворялись, что сочувствуете равноправности женщин? Э, да что с вами говорить: все вы, мужчинишки, не стоите медного гроша… Не стоите, не стоите!..
— Это доказывает только дурной вкус наших женщин, которые делают такой неудачный выбор, тем более, что от них же зависит вполне произведение Шекспиров, Ньютонов, Боклей…
— Так и произойдет впоследствии, когда будет из чего выбирать, а теперь на безрыбье и рак рыба.
— Скверно то, что вам придется немного подождать этих героев, Прасковья Львовна.
— И подождем.
Анна Ивановна обыкновенно уходила от подобных сцен и потом чувствовала себя скверно. Прасковья Львовна отыскивала ее и торжественно заявляла:
— А я все-таки отчистила Куткевича… да. Я ему высказала все… да. Пусть поломает свою пустую голову — это полезная гимнастика для него.
— К чему все эти нелепые сцены? — удивлялась Анна Ивановна, пожимая плечами. — Мертвых не лечат…
— Ах, матушка, сама я все это знаю, а только накипит и не вытерпишь… Притом, я не могу видеть этого Куткевича: мерзавец!.. Бывают большие подлецы, но у тех все-таки есть известная сила, ум, наконец — энергия, а вот это мелкое, ничтожное, гаденькое… Я понимаю, что женщина может простить решительно все любимому человеку, кроме ничтожества. Где у меня тогда были глаза, когда я устраивала ваш несчастный брак?
— Послушайте, вы не имеете права так выражаться, потому что все-таки Куткевич — мой муж…