Он кричал, он требовал, чтобы вернули пуговки, и Тинкуце с трудом удалось разбудить его. Онаке проснулся. Его тут же залихорадило так, что зуб на зуб не попадал. Свесив ноги с кровати, накинув одеяло на плечи, он призадумался. На улице бледно светила луна, петухи по деревне еще только собирались пропеть зарю, и он спросил Тинкуцу:
- Послушай, а чего это наша дочка захромала вдруг?
Таким образом узнал и он, последним в деревне, что зять его, Мирча, вернее всего не вернется. Коротко, понимающе кивнув, Карабуш стал обеими ладошками гладить себя по макушке. Свою старушку мать он почти уже не помнил, но еще жили в нем материнские ласки, так легко и просто разрешавшие все на свете, и, когда ему становилось невмоготу, он бессознательно повторял те же движения, которые утешали его в далеком детстве.
Теперь это не помогло. После кошмарного сна его руки еще не отошли, они были холодными. Чтобы их согреть, нужно было поесть, поесть черного хлеба и запить водицей, съесть много хлеба, выпить много воды, а ему не хотелось ни есть, ни пить.
- Тинкуца, налей мне глоток той отравы...
Это было, пожалуй, самым трудным - опрокинуть в себя отдававшую сырой свеклой самогонку. Тем временем рассвело. Онаке побрился, потом часа два расчесывал свою шевелюру и наконец, отправив на всякий случай Тинкуцу в Нуелуши, где еще служили в церкви, вышел на улицу. Было только начало осени, но небо стояло хмурое, и Карабуш, любивший по воскресеньям свой садик, пошел туда, уселся по-турецки, поджав под себя ноги, и принялся грызть былинку.
Он снова, в который раз в своей жизни, оказывался один на один с Чутурой, с этой горсточкой беленьких домиков, рассыпанных в ложбинке, с их железной неукротимостью, с их законами, с их ханжеством. Ему почти всегда удавалось положить на лопатки эти двести домиков: если бы он их не осилил хотя бы один раз, он бы, конечно, не стал больше жить в Чутуре.
Из всех существующих приемов борьбы Карабуш знал во всех тонкостях только приемы мальчишеской драки, драки мгновенной, безрассудной, вспыхивающей при первом же удобном случае. Твердо придерживаясь только этих правил, Карабуш не изменил им и на этот раз. Совершенно не меняя свое блаженное, несколько даже грустное выражение лица, он весь напружинился, его седая, мягкая и податливая шевелюра неожиданно нахохлилась, он выбрал себе удобное местечко и стал выжидать подходящего случая. Важно было только не прозевать этот первый случай, а потом уже все получится само собой.
Как и следовало ожидать, эти первые случаи, служившие для него сигналом к борьбе, были самыми нелепыми. То же случилось и на этот раз. Просидев часа два кряду с поджатыми под себя ногами, Онаке вдруг заметил в просветах плетеного забора наголо остриженную неподвижную макушку. Мальчик, должно быть, разглядывал, что растет в этом саду. Покашляв несколько раз, дабы не испугать его, Карабуш повернулся к нему и спросил, добродушно улыбаясь:
- Что, мальчик, понравился сад?
Мальчик, сорвавшись с места, бросился со всех ног, но Онаке властно окликнул его и вернул точно к тому месту, на котором тот стоял, когда они начали беседовать.
- Я же тебя не гоню. Спросил только, думал, может, облюбовал чего и не решаешься перелезть через забор. Он дряхлый у меня.
- Груши понравились.
- Не может быть!
Онаке тут же почувствовал острый запах груш, который до этого совершенно не доходил до него. Быстро поднявшись с земли, важный и довольный, сняв на ходу шляпу и расправив ее с таким расчетом, чтобы больше вместилось, стал искать груши по запаху: где они там у него? Мальчик глотал слюнки и пританцовывал от нетерпения, ему было никак не дождаться, пока Онаке наберет полную шляпу, и Онаке, сжалившись над ним, подошел к забору, высыпал ему за пазуху все, что успел собрать. Одна груша застряла между прутьями забора, и, поскольку мальчик был уже далеко, Онаке, взяв ее, откусил, лицо его просветлело, и только тут он сообразил: боже мой, да ведь у него поспели груши!
В крошечных чутурских садах было очень мало грушевых деревьев. Каждый год весной они расцветали рано и буйно, но дотянуть до урожая им как-то не хватало сил, и в конце августа, когда наступала пора груш, мальчишки прямо изводили себя, стараясь попасть палкой или камнем в редкие плоды. То ли потому, что груш было мало, то ли потому, что они не плодоносили, но чутуряне их не жаловали, но и выкорчевывать не решались - все-таки груши.
Деревья, казалось, понимали, что их недолюбливают, и раз в два, в три года показывали, на что они способны, с чего это они по примеру других деревьев сверлят корнями землю. Эти старенькие груши с изъеденными муравьями стволами нагружали на себя такие урожаи, что совершенно исчезали под своей золотой ношей: ни веток, ни листьев, ни ствола, одна только огромная связка груш висит между небом и землей.
У Карабуша тоже росли в саду две старенькие груши, на которых вечно качались кем-то надломленные ветки, но этих груш даже мальчики не брали в расчет, когда перебирали по пальцам достоинства местных садов. Но зато, когда выдавались большие урожаи на груши и когда, наевшись до отвала, чутуряне начинали заводить разговоры о сортах, о том, какая груша и чем берет, карабушские старушки непременно вылезали на первое место. Эти груши знали все слабости человеческой природы: красивые, чистый воск со слабым румянцем, сочные до того, что, откусив, нельзя было зевать, они еще отдавали чем-то мятным, и много времени спустя, после того как груша съедена, оставался во рту приятный привкус свежего степного ветра.
В сорок пятом году произошло нечто странное: все груши, выгрузив свои соки в прошлом году, едва собрали по два-три плода, а карабушские, хорошо уродившие в предыдущем году вместе со всеми, расщедрились второй год подряд и дали урожай даже богаче, чем в минувшем году. Карабуш не знал, что вся Чутура удивляется, идя мимо его садика, и, замедлив шаги, смотрит с опаской, ибо казалось, что эти старенькие деревья вот-вот свалятся вместе со своим урожаем. А они не валились, они были карабушскими, они держались.
Конечно, никто не станет отрицать, что Карабушу, помимо всего прочего, еще и повезло. Он обнаружил этот урожай в воскресенье днем, в обед, когда на улице, где стоял его домик, уже показались старушки и расселись кучками на низеньких скамеечках. Улица эта, самая длинная в Чутуре, в воскресные дни превращалась в нечто подобное городскому парку. Быть живым, здоровым чутурянином и не показаться в воскресенье на этой улице значило опозорить себя на всю жизнь.
Сначала, как правило, появлялся подвыпивший детина; он шел, балагуря сам с собой или распевая песенку. Тут же вылезали старушки, садились кучками и горестно покачивали головами: вот ведь до чего может дожить человек, когда у него ни стыда, ни совести! Потом показывалась стая девчонок-подростков, шли чинно, нарядные и важные, а старушки не спускали с них глаз, и девушки, понимая, что за ними следят, старались выглядеть благочестивыми в своих помыслах, идти аккуратно, так, чтобы ни одна пылинка не села на наряды, ни одна ленточка не помялась.
Потом шли девушки постарше, шли свободно, независимо, здоровались со старушками. Откуда-то из переулка выныривали парни и начинали заговаривать им зубы. На улице, по всей ее длине, полнейшая тишина - все следят, чем кончатся эти интрижки. Потом, нарядив свое потомство, взяв за ручки маленьких, выходили к калиткам чутуряне со своими женами, щелкали семечки, балагурили. К вечеру перед самым закатом, если случайно запоздавшая телега заезжала на эту улицу, она непременно должна была свернуть в первый же переулок; выражение "ставить палки в колеса", несомненно, родилось в Чутуре, однажды в воскресный день, когда чья-то телега попыталась проехать по главной улице села.
Вместе с закатом, когда наступали сумерки, гулянье прекращалось. Чутуряне расходились медленно, несколько недовольные тем, что все так быстро кончилось. Шли парами, несли на руках сонных ребятишек и все оглядывались, чего бы еще прихватить с собой, что бы принести домой. Крестьяне по натуре, они должны каждый раз что-то принести домой, хоть мелочь какую.
На этот раз, возвращаясь по своим домам, чутуряне совершенно неожиданно для себя натолкнулись на вкусный, дурманящий запах спелых груш. Ребятишки, засыпающие на руках своих родителей, тут же оживились, Онаке Карабуш стоял у своей калитки, а рядом с ним, на земле - две огромные плетеные кошелки.
- Ну, у кого там карманы?..
В Чутуре никогда и никому не приходило в голову торговать фруктами. Их просто ели, воровали по ночам, раздавали, угощали, изредка, когда не лень, сушили на зиму. Карабуш не любил сушеных груш. Набив кошелки, он взял в каждую руку по две-три груши и, скользя взглядом по ногам шедших мимо людей, спрашивал сердито, недовольно, точно ему надоело держать груши в руках:
- Кто там говорил, что у него карманы?
А чутуряне ломались, они норовили пройти дальше. Они смутно помнили, что с этим человеком лучше не связываться, у них были какие-то счеты с ним, но теперь, при этом запахе, они не могли вспомнить, какие у них претензии к Карабушу. Они очень спешили, у них появились какие-то срочные дела, а у ребятишек, которых они несли, прямо слезы выступали, они вцепились взглядами в эти кошелки и замерли.