Когда, наконец, нога его в очередном выжиме не встретила ожидаемого упора, а встала вровень с другой ногой, и когда он сообразил, что это означает конец подъема, в ту же секунду Катя сползла с его плеча, и он лишь успел подхватить ее и положить на снег, сам рухнул тут же, закрыв глаза, разгибаясь на снегу онемевшим позвоночником.
- Все! - хотел сказать он, но лишь просвистел что-то невнятное.
Нет, это было еще не все. Впереди был еще километр по гриве, потом спуск, еще метров пятьдесят подъема - и там зимовье Селиванова. Но теперь Моня знал, что дойдет, что Катя будет жива, что догонит их Филька, а втроем все остальное - раз плюнуть!
Дверь Селиванова зимовья на две трети занесло снегом. Моня долго и яростно разгребал, разбрасывал его руками, потом еще долго возился с заколоченной дверью, руки замерзли, не слушались, пальцы подворачивались, уходили из-под контроля. Когда, наконец, внес Катю и положил на нары, она вся тряслась от холода, не то всхлипывала, не то стонала.
Только одно окно давало свет, другое было занесено снегом, и в зимовье стоял сумрак, пахнущий холодной сыростью. В лампе оказалась солярка. Моня зажег ее спичками, что нащупал на полке, и занялся печкой. Под нарами нашел запас дров, бересты, но не сразу сообразил залезть на крышу и открыть трубу, и потому напустил дыму. Дым плотной пленкой повис в зимовье почти на уровне нар. Катя кашляла и стонала.
Потом печка разгорелась, затрещала, загудела, быстро раскаляясь железным боком, и в зимовье стал появляться запах жизни, правда, еще не теплом, но уже надеждой на него.
Прогрохотав посудой на полке, Моня обнаружил два чистых котелка, набрал в оба снег, поставил на плиту печки, вскрыл две банки тушенки и одну молока, все это поставил на чурку, служившую когда-то Селиванову стулом.
Лишь после этого он подошел к Кате. Спросил полушепотом:
- Ну, как ты?
- Холодно, - так же тихо ответила она. Моня хотел взять ее за руку, но наткнулся на мокрый рукав полушубка. Тогда уже бесцеремонно ощупал ее всю и ужаснулся. Все на ней было мокрым. В карманы, за шиворот и даже в валенки, хотя брюки и были по обыкновению выпущены наверх, набился снег, теперь растаявший, и запах талого снега, мокрой овчины и сырости зимовья - все эти запахи, слившиеся в одно, были восприняты Моней как реальная угроза Катиной жизни. Докидав печку дровами дополна, скинул с себя тоже мокрую насквозь телогрейку, ощупал свитер, он тоже был мокрый, скинул и его на пустующие нары; рубаха оказалась почти суха, если не считать рукавов. Он стащил ее с себя, кинул Кате:
- Снимай полушубок!
Но одумался:
- Подожди! Еще немного подожди! Сейчас быстро нагреется.
Дым, что Моня напустил в зимовье, стягивался к печке, всасывался в нее сизым потоком, унося с собой суматошливость дня. Серело одно стекольное оконце зимовья, значит, уже был вечер. Вместе с сумерками за окном приходило тепло. Забулькала вода сначала в одном, потом в другом котелке. Моня заварил чай, в другой котелок бросил тушенку, помешал гнутой ложкой, что нашел на полке, затем сгреб со столика между нарами всякую ерунду, что осталась от Селиванова - банки из-под пороха, гильзы, пару бутылок, пустые капсульные коробки, бросил все это к печке. Рукавом мокрой телогрейки смел со столика мусор и, подцепив палкой дужку котелка с тушенкой, поставил его на столик около Катиного изголовья.
- Тепло. Снимай полушубок! Сушиться будем! - сказал он Кате, чуть дернув ее за рукав.
Она не пошевелилась. Приподняв ее осторожно, он стащил с нее полушубок, ощупал свитер, с трудом стащил и его. Оказалось, что старый матрац на нарах, куда он положил Катю, тоже намок, и Моня на мгновение растерялся, но, спохватившись, сунулся сначала под одни нары, потом под другие и выволок оттуда огромный раздутый и аккуратно зашитый мешок.
- Селиванов мужик хозяйственный был! - довольно хмыкнул Моня, разрывая мешок и вытаскивая оттуда стеганое одеяло и подушку. На гвоздях, вбитых в бревна повсюду, он развесил мокрую одежду.
- Брюки... это... снять надо...
Она с трудом встала, пересела на чурку. Моня стянул с нее валенки и, когда она, не вставая, стала расстегивать молнию на брюках, торопливо отвернулся. Так же, не поворачиваясь, бочком протиснулся к нарам, перекинул сырой матрац через голову на другие нары, расстелил одеяло так, чтобы она смогла и лечь, и закрыться, уложил подушку, отошел к печке и оттуда спросил:
- Если чо еще мокрое, снимай! Жарко будет...
Она не ответила, легла на нары, закрылась, сколько позволило одеяло.
Тушенка показалась Кате на редкость вкусной, и чай пила, захлебываясь и обжигаясь. Потом стало жарко, и одновременно хотелось спать крепко и беспробудно, и невозможно было уснуть, потому что возвращалась к ней жизнь и нежелание жить. Ей вспомнился сон, что часто мучил ее в детстве, когда она просыпалась в слезах и с криком. Снилось ей, будто идет она куда-то и приходит к краю Всего, что есть. Что всего лишь в двух шагах от нее вверх, вниз и вперед - по всем измерениям - серая мгла, именно серая, а не черная, если бы черная, то это просто темнота, а в темноте непременно что-то есть, что просто невидимо. Здесь же серая мгла - и это есть ничто, конец всего и ее жизни тоже! И она вынуждена сделать эти два шага в ничто, и не может воспротивиться им, - ноги сами несут ее туда, где она не упадет и не взлетит, это было бы не так страшно! Ее просто не станет! И в этом ужас!
Сейчас Катя знает, что снился ей сегодняшний день. Ее будущее - серая мгла. Даже о Сашке она не хочет думать. Эта страница захлопнута. Может быть, правда, можно притвориться и попробовать все сначала. Приехать домой, к ее суматошной и вечно занятой маме, лечь вечером на кушетку, утром проснуться и, сделав вид, что ничего страшного не было в ее жизни, накинуть плащ на плечи, тряхнуть головой и выйти на городскую улицу молодой женщиной, желающей жить!
Моня склонился над ней, шевеля губами.
- Что?
- Лицо... все... - прошептал Моня.
- Что лицо? - не поняла она.
Он пошарил рукой на полочке у окна, подал ей осколок зеркала. Губы распухли, под глазами синяки, ссадины на щеках, а на шее и груди - память пьяной Степановой страсти.
- Изуродовал! - прошептала она.
- Пройдет, заживет, - успокаивал Моня. - Ты все равно красивая. Фильки что-то долго нет, - добавил без всякой связи.
- И не надо, - ответила Катя. Она никого не хотела видеть. Фильку тем более. Хотя не знала почему.
Моня сидел на чурке около столика, смотрел на лампу, подперев ладонями подбородок, выпятив губы, и нашептывал сбивчиво:
- Там, на подъеме, когда ты упала, я так испугался... И когда Степан на меня... Тоже испугался... Он бы задушил меня, ведь да?
- Задушил бы! Но не нужно об этом! Давай спать!
- Ага, - ответил Моня, не шевелясь и все так же расширенными зрачками глядя на колеблющийся под стеклом язычок пламени лампы.
"Мальчишка! - подумала Катя. - Совсем мальчишка!"
Жалко его стало, как себя, будто не одна, а вместе с ним, смешным бродягой, стояла она у края серой мглы.
- Если б Степка меня задушил, значит, я бы умер! - вдруг сказал Моня и спохватился, вспомнив Катину просьбу. - Больше не буду. Только потешно все... Сашка чуть не умер, я чуть не умер, ты... а Степка и вообще... Все! Все! Не буду, честное слово!
Но, помолчав минуту, снова забормотал:
- Если бы я умер, как это было бы?.. Все было бы как всегда, а я бы ничего не видел?..
И вдруг всхлипнул:
- Степку жалко! Я ж не хотел... Зачем он все это сделал? Я вот, может, еще ни разу... ну... не было у меня еще никогда... Ну, это, женщины, что ли... Так чего ж теперь, и про совесть забывать!..
Спокойным голосом Катя сказала:
- Гаси свет!
Он подтянулся к лампе, дунул в стекло. Пламя метнулось, но не погасло. Моня дунул сильней, и в наступившей темноте запахло горелым фитилем.
- Иди сюда, сядь.
- Куда? - спросил он.
- Сюда.
Нащупав его руку, Катя провела ладонью по пальцам, сказала:
- У тебя будет женщина!
- Так, наверно... - неуверенно хмыкнул Моня.
- У тебя сейчас... будет женщина, - сказала Катя отчетливо и достаточно громко.
- Чо? - спросил он сорвавшимся голосом.
- Иди сюда, иди, глупый! - шепнула она, отодвигаясь от края и взяв его за руку.
- Не надо! - умоляюще зашептал Моня, но не воспротивился ее движению.
- Глупый, ты в сто раз лучше меня!
- Я не могу так! - прошептал он отчаянно.
- Ничего, ничего! - успокаивала она. - Все хорошо, все правильно! Что я могу еще сделать для тебя?!
Она гладила его космы, а он вроде бы и сопротивлялся и трепетал, и ей казалось, что даже в темноте видит его большие, детские глаза, а в них страх и радость...
Он ничего не умел и выдохся на первом же порыве и, кажется, не знал, это уже все или еще нужно что-то делать...
Она погладила его по щеке и приказала: "Спи!" И он тут же заснул и ни разу не пошевелился за все время, пока она лежала в темноте долго-долго с открытыми глазами, пока дождалась желтой луны в оконце зимовья, пока смотрела на нее, кажется, ни о чем вовсе не думая, ни о чем не жалея, не испытывая в душе ни любви, ни ненависти и никого не вспоминая.