Гоголь, для которого наш видимый мир с палящей тоскою и жаркой печалью, скучный в однообразии и разнообразный – розовый под чарым глазом, и чаровной в вызмеивающейся вийной страсти подглубинной глуби, эта везде и всех обольщающая и обманывающая гиблая морока со своим смертельным оскалом, вечно смеющийся и в голубой лунной жути и в красной солнечной гульле; Гоголь, для которого в этой неизбывной мороке, застилающей глаза пеленой, испещренной и рассвеченной застывшими звуками «упоительных» цветов черной украинской земли Малороссии, – единственный проводник из единственного реального мира, не с неба, где столько же дряни, как и на земле, а оттуда из подглубинной над-глуби – звук – окликающий в тишине безоблачного дня голос; Гоголь, которому открылся этот полдневный таинственный голос, сам своей волей пустил гулять в этот мир наваждений двухсложное «гу-сак» – слово, разделяющее неделимое «друг», думал ли он когда, что Париж – «это вечное, волнующееся жерло, водомет, мечущий искры новостей, просвещения, мод, изысканного вкуса… великая выставка всего, что производит мастерство, художество и всякий талант, скрытый в невиданных углах Европы, трепет и мечта двадцатилетнего юноши, размен и ярмарка Европы» – его Париж станет свидетелем и местом явления необычайного и самого несообразного для трезвого неумствующего ума: односложное, как «цыц», пустяковое зубное «зют», никогда не произносимое человеком и никогда им не слышанное, вдруг прозвучит в так мало имеющем с «зют» – «onze heures du soir» и, как камушек, брошенный оттуда, воспламенит лютейшую ненависть у «ослышавшегося» и отчаянный страх у того, кто «не дослышав» переспросил: «в 11 вечера?». И таким «недослышавшим» был не адъюнкт-профессор (с учеными все может статься), не писатель, обуреваемый гордой мечтой и носящий в себе высокое призвание «сделать что-нибудь для общего добра на государственной службе» (государственному мужу – сам Бог велел), а учитель музыки, никакой музыкант, реальнейший в этой призрачной реальности локатер «cinquième à droite»98 – –
«Николай Васильевич! ваш покорный слуга Корнетов».
На улице Корнетов только «китаец», которому ничего не делается – такое было однажды у собравшихся около автомобиля, из-под которого поднялся Корнетов, как ни в чем не бывало, но кто же он теперь у себя, в своей комнате под глазом книг, географических карт и неугомонной кукушки – часы идут-идут-и-идут, и будут идти, ни на минуту не перестанут: когда и последнее отнимется у человека, самое главное – голос («Зряще мя безгласна…»)?
Корнетов доедал остатки своих запасов – рис, макароны, тапиоку, а вместо хлеба «конурку» – ломаное печенье и черствые, а больше окаменелые куски «Петровского времени», собиравшиеся изо-дня-в-день в жестяные коробки из-под английского и голландского печенья, а за чаем – блестящие кристаллы «слонимовского» тростникового сахара, присылаемого Марком Слонимом99 из Праги, хотя, скажу, сам Марк Львович тот ни сном ни духом и, как всем известно, употребляет простой матовый свекловичный; а курил окурочный табак, вытряхиваемый всякий день из окурков без пепла «на случай» – этим прокуренным табаком угощал Корнетов доверчивых курильщиков, нахваливая, как самый настоящий турецкий, присылаемый ему из Люблян словенским поэтом Миркой Претнаром100, и все курили без сомнения, как турецкий – Миркин; Миркин табак, залежавшийся, оказался злой и прелый, но куда уж разбирать, хорошо, что за папиросами не надо. Если бы можно было не выходить из дому!
Корнетов был уверен, что писем ему больше не будет – так всегда бывает с локатерами, провинившимися перед консьержкой. И действительно, его больше не беспокоили. И вот совсем неожиданно передал письмо консьерж. По почерку Корнетов сразу догадался: Пытко-Пытковский.
Пытко-Пытковский, не имея времени передать на словах о своей дипломатической миссии, но обещая зайти на днях, решил подробно описать, как был он с профессором математики Сушиловым у консьержки, и каких благоприятных результатов они достигли. В письме дано было всестороннее и исчерпывающее обследование консьержки, но ни слова не было, почему же все-таки Корнетов «menteur», и в чем его «mensonge» – когда и в чем он обманывал или обманывает, лгал или лжет?
Консьержка, по словам Пытко-Пытковского, женщина нервная, живет между парализованной теткой и дурковатым бессловесным мужем, единственный их сын полоумный находится в больнице для душевнобольных. В Париже с повышением температуры повышается революционный темперамент, а она принадлежит именно к тем историческим парижским женщинам, которые свирепствовали и в великую и во все революции. Болезненная обидчивость, свойственная французским мелким буржуа, у ней усугубляется сознанием, что она не хуже других и могла бы не быть консьержкой, а хозяйкой «bonneterie» – галантерейной лавки, но она не жалуется, наоборот, считает себя достойной всякого одолжения за свои «mérites» – заслуги, потому что она «честная труженица» и не стыдится своего звания, которое может казаться «некоторым» унизительным и не заслуживающим ни «мерси», ни «бонжур», что, она, наконец, «бедная работница», а Корнетов «буржуй», который встает в 10 часов утра.
«И вот чего мы достигли, – писал Пытко-Пытковский, – консьержка будет делать свой «service» – «c’est tout et pas plus»101 – и больше ничего, но никто не будет ни за 5 франков, ни за миллион требовать от нее «acte de soumission» – извиняться; военные действия на лестнице будут прекращены, и что желательно говорить ей «бонжур», по возможности сопровождая его улыбкой».
Пытко-Пытковскому казалось дело исчерпанным. Правда, преданный забвению «зют» остается не магическим камушком оттуда – из «подглубинной над-глуби», а словом, сказанным Корнетовым. И какая гарантия, что и его «бонжур» не вызовет какого-нибудь метеорного падения более пламенного, чем «зют»? – Корнетов всех французских слов еще не знает и не может представить себе, какое сочетание произойдет из «b-o-n-j-o-u-r», а улыбаться так он не умеет: в России, слава Богу, этому искусству не обучали и, дай Бог, обучать не будут.
Улыбка! – озаряющая и жалостная (улыбка Ростовой и улыбка Масловой) – это свет того тайного голоса оттуда… сквозь смертельно оскаленную Гоголевскую мороку – и лгать в глаза подменой этого величайшего дара – «света уст»…
Между тем африканский доктор, улучив свободную минуту, нагрянул к Корнетову в самом благодушном расположении, жара стояла тропическая, вызывая неизгладимые воспоминания – кто побывал в Африке, тот навсегда отравлен! – ни о какой истории с консьержкой не было и памяти. Чтобы зря не подыматься, африканский доктор решил справиться у консьержки: дома ли Корнетов? И нарвался: консьержка задрала. Доктор отгрызнулся. Слово за слово, и пошло – и все африканское благодушие кончилось. И крик на лестнице стоял куда громче, чем при объяснении Балдахала, вооруженного 5-ью франками «за вчерашнее беспокойство» – кричали слышно и через затворенные двери, Балдахал никогда не кричит – таково уж его анатомическое строение, африканский же доктор привык командовать в экваториальной пустыне, и в мирной жизни приходится предупреждать: «Владимир Николаевич, говорите потише!» – а уж вгорячах он громче «громоотводной тучи». (Определение, заимствованное из приветственной юбилейной речи африканскому доктору небезызвестного поэта Ивана Козлока). Ну и консьержка не уступит. Кричали в раз и в голос.
«Я вам отделал ее так, никогда не забудет!»
Африканский доктор чувствовал себя гордым, а смотрел, как сам экваториальный черный король, имеющий власть над людьми и зверями, ухо которого отверсто – все слышит и понимает: «и голос птиц и человека и безгласных рыб».
С этого дня еще теснее сделалась лестница, и потянулись бесконечные ступеньки. При встрече с Корнетовым, а встречи были неминуемы, консьержка выскакивала с пылающими глазами и хлопала дверью; под этот угрожающий стук Корнетов выходил из дому. И надо было возвращаться. Если бы можно было никогда не возвращаться!
Корнетов чувствовал себя не то, что связанным, а склеенным каким-то неотмокающим франколем, и квартира, с которой связано было его гордое сознание о независимости и неприкосновенности, обратилась в западню. И никак не привыкнешь. Вот уж подлинно «prisonnier»! – нет не пленник, а «reclu»102, как назвал его добрый и мудрый сосед Дора, который видел единственный из невольного заключения выход – переехать.
Корнетов думал когда-то, что дело в ключе: стоит только иметь, т. е. не забывать ключ от квартиры, и ты в полной независимости и неприкосновенности. И вот ключ у него всегда при себе и что же: какая независимость и в чем неприкосновенность? Нет, он совсем забыл, что кроме собственной квартиры, куда он может проникнуть с ключом, запереться и делать, что ему угодно, есть еще бесконечная лестница от дверей его квартиры до дверей дома. И для того, чтобы чувствовать себя действительно независимым и неприкосновенным, надо иметь еще какой-то воздушный ключ на каждую ступень.