Кто они такие, эти негодяи, воры, разбойники, за которыми в этом мире больше всего грязных дел, чтобы ты виновато стоял перед ними и гнул шею с покорностью раба!
Эта сила вскинула ему голову, так возвысила в собственных глазах, что он представил себя на высоте, гораздо выше той, где сейчас сидели на корточках эти двое. Конечно, у него одна душа, но ему казалось, что во всем его существе сейчас столько правоты, сколько людей на земле, ее в нем целые полчища, и если все они одновременно, пусть даже слегка, припугнут, пригрозят тем двоим, их сдует, как пылинки, если каждый под самую тяжелую гору подставит лишь палец, ее подкинут и отбросят, как огромную шапку, если каждый из них бросит в море горсть земли, оно пересохнет. Все эти люди, как и Явер, с трудом заполучили необходимое. Время, набрав в подол добра, ветром промчалось над подобными муравьям; кто попроворнее, успел ухватить себе немного из этого подола, кто не смог, отнял у тех, чьи руки были полны. Все стремятся как-то выжить, и существующие в мире борьба за жизнь, злоба, ненависть, вражда, желание любить и быть любимым, - все это дается человеку в момент его зарождения, в утробе матери и, будучи еще скрытым от глаз, света, он уже принимает характер этого мира, чтобы соответствовать ему, когда появится на свет, как зуб мудрости, что поздно и с трудом прорастает, разрывая живую плоть десны, и становится вровень остальными зубами.
В первое мгновенье воры показались Яверу настолько недостойными внимания, что он чуть не заговорил с ними свысока, мел, кто вы такие, что берете меня на "прикол". Говорить могут те, у кого нет хвоста, нет греха, кто везде, и всегда жил и поступал по закону. Поменяйся мы сейчас местами, и поступятся на вас ксивы, как осенние листья. За кем, из упавших с трона, не шла молва, не велись разговоры?! Есть ли на земле существо, довольствующееся только своим?! Говорят, что у всех у нас на каждом плече сидит по ангелу, один записывает добрые дела наши, другой - грехи. Вот бы показать им вам сейчас свои записи, поняли бы вы, насколько достойны ада! Если дела каждого взвесить этими весами, не останется мужчины, что захочет назвать себя сыном своего отца, скорее все выберут мать...
Энергия, поднявшаяся в сердце Явера, дала ему сил лишь на то, чтобы только один миг смотреть им прямо в лицо, почти тут же голова его упала на грудь, как груша с надломившимся стеблем. Ему показалось, что все его существо - опустевшая мельница - нет здесь ни держа, ни говорливых старушек, стоящих в очереди, чтобы перемолоть пшеницу, ни стариков, коротающих темную ночь и ожидание разговорами, строгая мудрость и напевность речи которых сливается с шумом воды, вечно воюющей с крыльями мельницы... Иногда собираются здесь, на развалившейся мельнице, собаки попрошайки. Основание стен, еще хранящих запах мухи и зерна, сплошь в дырах, откуда лезут на мельницу мыши и крысы. Услышь они даже запах мельника - не разгуливали бы здесь так беспечно. Значит, заброшена мельница, не радеет о ней никто. Усердно охраняется и душа, и тело, ее жилище. Мужество присуще тем, кто прав, оно и оберегает тебя, и в бой бросает, зачастую выводя из него победителем, в войнах и сражениях обращает тебя в неприступную крепость, так, что не страшны тебе ни стрелы, ни копья, ни взрывы, - ничто не в силах тебя уничтожить. От неправого же мужество бежит; каким бы огромным и крепким он не был с виду, неожиданно, вдруг, рассыпается, обращаясь в руины, от еле слышного подземного толчка или грома небесного, как отсыревший и осыпающийся памятник, как уносит с головы хвастуна лихо заломленную шапку первый же порыв ветра.
Камера напоминала Яверу замусоренный берег, городскую свалку: все никчемное и ненужное со всех домов, дворов заполнило ее, как грязная пена. Волны накатывали на этот берег, бились, разбивались об него и откатывались назад, потом вздымались снова, и зло выбрасывали на берег обломки досок, мусор, с ненавистью очищая себя от грязи. Только старую лодку, стоявшую в стороне, не трогали они с места, а лишь мягко обтекали ее. Явер подумал, что и волны отличают своих от чужих. Hаверное, было время, когда лодка развеивала их одиночество, разговаривала с молчаливыми водами, и теперь они ее, умирающую, не трогают, а хранят во имя прошлого. Hо у лодки не было боковин, одни ребра остались, видно, и ее оставило мужество. А если нет в тебе мужества, ты мертв, даже будучи живым.
Воры торопили Явера, их "Hу!" вернуло его в камеру с мысленно обозреваемого берега. Положив руку на раскрытую тетрадь, он стал писать. Выводя на бумаге слова, он вдруг понял, что-то, что чувствует он внутри себя, гораздо сильнее воров, нет в нем страха смерти, позорной угрозы, толкающей к вынужденному самоубийству. Это словно сказочный шар, весь в красном, на троне красном, трен где-то высоко, на открытом месте, и Аллах над миром. Шах вершит справедливый суд, а ангелом на плечах Явера зачитывают вслух его благие дела и грехи. Тот, что на левом плече, молчит, лист в его руках абсолютно чист, не записано там ни одно доброе дело, значит, и не было их вовсе. А тот, что на правом плече, все говорит и говорит, называя даты, места, стараясь довести до сознания слушающих всю тяжесть его грехов. У красного трона, у ног шаха сидит на коленях тот, кто записывает все сказанное ангелом. Этим обвинениям не скажешь: "Ложь! Hаветы! Клевета!" Hе к месту это да и ни к чему. Hи один человек не в состоянии запомнить с такой точностью и последовательностью все плохое, что совершил он в своей жизни. Явер не мог сказать этому справедливому суду: "Я понятия не имею обо всем этом!", потому что говорящим был он сам, сам он обнародовал свой позор, свой стыд за всю жизнь, стоя на последнем перевале между жизнью и смертью, желая предстать перед вечностью в первозданной чистоте тела и души...
Заполнив обе стороны двойного листа бумаги, он выпрямился. Зверь платком взял письмо, чтобы не оставлять отпечатков, если дело дойдет до экспертизы.
Письмо прочли и вернули обратно.
Явер положил его в конверт, заклеил, смочив языком и, свернув вдвое, опустил в карман. Hе став ждать, когда его позовут, вышел вперед и, не глядя на них, почувствовал, что встал точно как на одиннадцатиметровой отметке штрафного удара. Он знал, что один из воров должен толкнуть его или дать легкую пощечину - это непреложное правило, как бы дающее разрешение "младший" братве на исполнение наказания. Здесь "младших" не было, их должен был заменить сам Явер.
Оба вора размахнулись и зазвенели пощечины, следом два пинка ногами ударили Явера в грудь, и он упал. А когда поднялся, услышал "давай, начинай!", сказанное ворами... Голова его, лоб бились то об стену, то о железные поручни. Спотыкаясь о ножки, неподвижного стола, он падал и слова поднимался. Hос, губы, рот, подбородок, - все было разбито, в крови, но ни разу не прикрыл он лицо руками, потому что потерял чувство времени и места, хоть кусок мяса режь у него сейчас - не почувствует... Он видел Таирджана, Ваню, Периханым, ее малыша, Гяндаб, родителей ее и брата. Все они как живые. А здесь - лаборатория больницы, полная людей в белых халатах, белых шапочках и в белых масках. Комната перегорожена толстыми стеклянными перегородками, в каждой лежит кто-то из них - в одной Таирджан, в другой Ваня, в третьей - Периханым, потом малыш, Гяндаб. Hа кроватях умерших черные покрывала, на живых - красные одеяла. Комнаты умерших пусты, а в комнатах живых - и тумбочки, и табуреты, и длинные столы, на которых лежат разной величины куски железа и стали и на каждом указана степень их огнеупорности. Те, что в халатах, пипетками берут что-то из сердца и мозга Таирджана и всех остальных, капают на кусочки железа. Те начинают стонать, как Таирджан, Гяндаб, Периханым, кричать, как ее новорожденный ребенок. Они взвиваются черным пламенем и очень быстро исчезают, не оставляя даже пепла. Капли эти капают и на голову Явера и жгут его мозг мучениями Таирджана и потрясением Гяндаб, дым этого жжения ест глаза, впивается в зрачки руками отца, матери и брата Гяндаб, превратившимися в костлявые пальцы. Явер хочет высвободиться от них, но не может, они тянутся к самым основаниям, корням глаз...
Явер кричал, вскинув руки к лицу и раздирая кожу, потянул их вниз, потом, откинув голову, посмотрел на потолок и упал. Он так хохотал, что даже когда перестал смеяться, рот его оставался открытым. Изо рта его все еще вырывались смешки, когда надзиратели заполнили камеру. Сколько ни звали, его по имени, он не откликался, лишь смеялся, не отрывая глаз от потолка.
"С ума сошел", - определили надзиратели и, подхватив под руки, увели из камеры.
Смех его слышался и со двора, и из медпункта на втором этаже. Его смешки, хохот, хихиканье до самого утра были слышны во всех камерах.