Растопчин успокоил себя совершенно тем, что затравил Верещагина публикою для bien publique, и, подъезжая к Яузскому мосту, он кончил совсем со своею совестью. Он убедил себя, что ему «должно было поступить так, что этого требовало le bien publique». Но у Яузского моста предстоял еще один последний экзамен администраторским способностям Растопчина и его натуре.
Было жарко, — описывает автор. — Кутузов, нахмуренный и унылый, сидел на лавке возле моста и плетью играл по песку, когда с шумом подскакала к нему коляска. Человек в генеральском мундире, в шляпе с плюмажем, с бегающими, не то гневными, не то испуганными глазами, подошел к Кутузову и стал по-французски говорить ему что-то. Это был гр. Растопчин. Он говорил Кутузову, что явился сюда потому, что Москвы и столицы нет больше, и есть одна армия. «Было бы другое, ежели бы ваша светлость не сказали мне, что вы не сдадите Москвы, не давши еще сражения: всего этого не было бы», — сказал он.
Кутузов глядел на Растопчина и, как будто не понимая значения обращенных к нему слов, старательно усиливался прочесть что-то особенное, написанное на лице говорившего с ним человека. Растопчин, смутившись, замолчал. Кутузов слегка покачал головою и, не спуская испытующего взгляда с лица Растопчина, тихо проговорил: «Да, я не отдам Москвы, не дав сражения».
Думал ли Кутузов совершенно о другом, говоря эти слова, или нарочно, зная их бессмысленность, сказал их, но гр. Растопчин ничего не ответил и поспешно отошел от Кутузова. И странное дело!.. Главнокомандующий Москвы, «гордый гр. Растопчин, взяв в руку нагайку, подошел к мосту и стал с криком разгонять столпившиеся повозки».
Как малозначительна, слаба и жалка в самом деле выходит в этом верном художественном образе эта административная лодочка, потерявшая возможность упереться своим шестом в народный корабль, который, мнилось ей, и она в силах свести куда-нибудь.
Но обращаемся к другим, баталическим, картинам и другим типам, которые рисует нам гр. Толстой в пятом томе «Войны и мира». Французы уже в Москве, и происходит известный московский пожар, исследование, или, лучше сказать, вероятное предположение причин которого интересно не менее всего, до сих пор расказанного, и достойно всего нашего внимания.
VI. Московские зажигатели
Сожжение Москвы автор «Войны и мира» не приписывает ничьему умыслу, ни патриотическому, ни вражескому, и этим, всеконечно, опять приведет в немалое раздражение тех, кто привык и во что бы то ни стало желает видеть в сожжении Москвы один из величайших поступков русского не только безгранично большого, но и безгранично дальнозоркого патриотизма. Простота, с которою гр. Толстой относится к московскому пожару, должна очень не нравиться сентиментальным энтузиастам и фразистым патриотам, а между тем в этой простоте слышится и чувствуется такая правда, что удивляешься, как можно думать иначе?
«Копеечной свечи», от которой сгорела, по поговорке, Москва, никто не зажигал с целью поджога. Граф Толстой говорит, что великий по размерам и по своему колоссальному значению пожар московский произошел от того же, от чего происходят на Руси девяносто девять всех пожаров — от неосторожности в обращении с огнем, или, как выражались наши старые судебные места, «от воли божией». На московском сожжении все путались, потому что никто не хотел посмотреть на это дело просто.
Французы, — говорит граф Толстой, — приписывали пожар Москвы au patriotisme féroce de Rastopchine;[14] русские — изуверству французов. В сущности же причин пожара Москвы в том смысле, чтобы отнести пожар этот на ответственность одного или нескольких лиц, таких причин не было и не могло быть.
Москва, по мнению автора, сгорела вследствие того, что она была поставлена в такие условия, при которых всякий деревянный город непременно должен бы сгореть, независимо от того, было или не было в нем около сотни (130) плохих пожарных труб.
Москва должна была сгореть вследствие того, что из нее выехали жители, и так же неизбежно, как должна загореться куча стружек, на которую в продолжение нескольких дней будут сыпаться искры огня. Деревянный город, в котором при жителях — владельцах домов и при полиции бывают почти каждый день пожары, не может не сгореть, когда в нем нет жителей, а живут войска, курящие трубки, раскладывающие костры и варящие себе есть.
Автор вспоминает, что если везде, где только бывают расквартированы войска, число пожаров в той местности тотчас же увеличивается от войск своих, то тем паче число это должно было увеличиваться от войск вражеских. Нам кажется, что против второй части этой мысли автору можно бы нечто возразить: вражеское войско, несмотря на свою враждебность, для увеличения числа пожаров могло значить, пожалуй, гораздо менее своего собственного, а не более. Со стороны пожарной опасности всех опаснее те, кто невежественнее и небрежнее обращается с огнем, а в этом случае первенство у нас едва ли может быть кем-нибудь восхищено. В последнюю крымскую войну было известно очень много примеров, что побывки неприятельских войск в обывательском доме обходились хозяину несравненно дешевле, чем гостинка своих русских войск и особенно казаков. Пишущий эти строки слышал сам множество таких жалоб от верных русских людей и имел случай читать об этом картинные описания в одном из крымских очерков г. Маркова* (напечатанном с бесцеремоннейшими урезками, смысла которых объяснить невозможно). Но, оставя всякий спор, в самом деле можно верить, что le patriotisme féroce de Rastopchine и изуверство французов в сожжении Москвы нимало не причинны и что Москва, как говорит Толстой, «загорелась от трубок, от кухонь, от неряшливости неприятельских солдат, от жителей — не хозяев домов. Ежели и были поджоги (что весьма сомнительно, потому что поджигать никому не было никакой причины, а во всяком случае хлопотливо и опасно),[15] то поджоги нельзя принять за причину, так как без поджогов было бы то же самое.
Как ни лестно было французам обвинять зверство Растопчина и русским обвинять злодея Бонапарта или потом влагать героический факел в руки своего народа, нельзя не видеть, что такой непосредственной причины пожара не могло быть, потому что Москва должна была сгореть, как должна сгореть каждая деревня, фабрика, всякий дом, из которого выйдут хозяева и в который пустят хозяйничать и варить себе кашу чужих людей».
Гр. Лев Николаевич вообще относится без особого почтения к деятелям, манкирующим судьбою частных лиц и своими собственными ближайшими частными обязанностями, а все усиливающимся иметь в виду лишь одно le bien publique (общественное благо). Толстой приводит весьма красноречивые доказательства, как такие суетливые люди в общем великом деле не приносят никакой пользы, а еще гораздо чаще причиняют весьма осязательный вред. Этот вывод, довольно верный вообще, особенно хорошо подходит к событиям двенадцатого года. Те, которые, не быв призваны к дейстованию на освобождение отечества, сами вмешались в это дело и даже удивляли народ своими жертвами, нередко приносили этими жертвами гораздо более вреда, чем пользы. Полки казаков, и собранные и содержимые богачами Мамоновым и Пьером Безухим, разбойничали и грабили окрестные деревни. Честный и благонамеренный Пьер Безухий, возомнив себя призванным освободить отечество посредством лишения жизни Наполеона, чуть не расстрелян в одной категории с ворами и потом, отсиживаясь в плену, поучался успокоительной мудрости у разделявшего с ним плен у французов солдатика Платона Каратаева, который «попал в солдаты за то, что из лесу хворостину украл, а вышло это хорошо — женатого брата собою заступил». Библейская Юдифь* и Вильгельм Тель* были призваны и избраны, и они совершают, — Безухий делает faux pas[16] и отсиживается за это в сарае. Дальше, другие специалисты-спасители, генералы, окружавшие Кутузова и желавшие если не заменить его, то снять его с его места, pour le bien publique всё делают, чтобы достичь своих благородных целей: Бенигсен, Растопчин, Ермолов — все из кожи вон лезут и пружатся, чтобы стяжать себе от честного потомка… упрек в неумении стать в критические для отечества минуты выше мелочей собственного генеральского самолюбия, и вредят делу весьма серьезно. И все то, что каждый из них делает, он делал в убеждении, что делает это pour le bien publique, и из всего выходило одно зло и один вред. Пользу приносили в благопотребную пору лишь те, кто не задавался широкими замахами для le bien publique, а действовал просто и искренно, не забывая своих ближайших частных интересов и исполняя тем свой долг. Это были Кутузов да сама publique, само население страны, которое, по выражению автора, органически сослужило отечеству свою великую службу. Всем, знакомым с толками и возражениями, которые возбудили в нашем обществе подобные воззрения автора «Войны и мира», известно, сколько этот простой и безэффектный взгляд его раздражил и раздражает некоторых историков и ветеранов двенадцатого года. Эти почтенные люди, желающие выставить каждое тогдашнее движение осмысленным, во всем видят строго обдуманный план и исполнение великих диспозиций, которые de facto,[17] действительно только писались и почти никогда не выполнялись. Нынешняя книга «Войны и мира», в которой автор, нимало не убеждаясь возражениями, сделанными ему ветеранами, еще настойчивее старается доказать, что в наиболее трудную эпоху отечественной войны никаких обдуманных планов ни у кого не было, и диспозиции, какие давались при каком-либо деле, никогда почти на практике не исполнялись, всеконечно еще более раздражает охранителей старых представлений и снова вызовет ряд опровержений, основываемых на текстах известных писателей, изображавших ту недавнюю (и уже сделавшуюся спорной) эпоху. Вперед можно предрешить, что во всех возражениях, которые могут быть сделаны гр. Толстому по печатанным источникам, автор «Войны и мира» будет непременно опровергнут. Но есть источники иные, не печатанные и даже не писанные, но тем не менее достоверные: это семейные предания, которые живо сохранились еще у многих из нас и которым мы не имеем никаких оснований не доверять. Они говорят нам, что гр. Толстой не ошибается в своих заключениях, что Россию действительно спасло не геройство полководцев, не планы мудрых правителей, а та органическая сила, которая была тверда в государе, фельдмаршале, солдатах, во всем народе. Одним словом, сила спасения заключалась в тех, кто, не рисуясь и не бравируя, делал свое дело, далее, если угодно, в барыне, которая убежала из Москвы в Самару со своими карликами и шутихами, потому что она не хотела покоряться Наполеону, тогда как Берлин и Вена его приняли торжественно, как победителя, и плясали на балах во время постыдного чужеземного владычества. У Вены и Берлина не было этого сокровища, этой барыни с шутихами, которой не только лишь скромные дочери нашей отчизны, а все мы так стыдились и морщились от нее… Это некоторым образом был «камень, которым небрегли зиждущие» и который высокоправдивый и смелый писатель бестрепетною рукою вознес во главу угла. Автор «Войны и мира» так говорит о вкоренившихся фальшивых представлениях на счет событий отечественной войны: