– Конечно, не женится, мы с ним будем всегда вместе, на одном корабле.
– Вместе и командовать будете, конечно? – пошутил отец.
Отец был в духе.
Тёма, пригнувшись к столу так, что только торчала его голова, ответил весело, сконфуженно улыбаясь:
– Ну-у, командовать…
– Не надеешься? – быстро, немного пренебрежительно спросил отец и, затянувшись, проговорил: – А не надеешься – и командовать никогда не будешь… По поводу фатализма… – обратился он к учителю музыки. – В нашей военной службе, да и во всякой службе не фаталист не может сделать карьеры… Под Германштадтом наш полк, – отец бросил взгляд на сына, – стоял на левом фланге. Я тогда был еще командиром эскадрона, а командиром полка мой же дядя был. Я считался непокорным офицером. Никакого непокорства не было, но раздражали нелепые распоряжения. Ну-с… Так вот. Сижу я на своем Черте…
– Папина лошадь, – подсказала мать.
– … и говорю офицерам… А так, с косогора, нам вся картина как на ладони видна: стоит в долине авангардом каре венгерцев – человек тысяча, два орудия при них, а за ними остальной табор – тысяч четырнадцать. С этой стороны по косогору наши войска. Я и говорю: «Вот сбить бы с позиции это каре да под их прикрытием и двинуть вперед; без одного выстрела подобрались бы». Командир и говорит: «Тут целый полк перебьешь, пока до этого каре доберешься только». Заспорил я с ним, что с одним своим эскадроном собью каре… конечно, в сущности, какое ж это войско было? Пушки дрянные, ружья… да и войско-то: сапожник, шарманщик, франт… так – сброд. А наши ведь: николаевские. Дядя и говорит: «Э, сумасшедший человек! Мелешь чепуху, потому что еще пороху как следует не нюхал, а послать тебя, так тогда бы и узнал…» Как будто отрезал! Подлетает адъютант главнокомандующего и передает приказание выслать эскадрон против каре. Я, долго не думая, и говорю дяде на ухо: «Ну, дядя, выбирай: или дай мне возможность делом смыть твои слова с моей чести, или я должен буду выбрать другой какой-нибудь способ искать удовлетворения…» Говорю, а сам и бровью не моргну. А дядя уж был семейный, – как стоянка, сейчас жене письма… дети уж были, – какая там дуэль! Покосился он на меня вроде того, что за черт такой к нему привязался, плюнул и говорит, обращаясь к офицерам: «А что, господа, признаете за ним право идти в атаку?» Неприятно, конечно: всякому хочется, ну, а действительно так ловко вышло, что право-то за мной. «Ну, говорит, будем любоваться, как ты умудришься смерти в глотку влезть да вылезть оттуда. Кстати уж скажи – куда и на сорокоуст отдать: ведь, кроме меня, за тебя-то, бешеного, и молиться некому».
Отец усмехнулся и несколько раз энергично затянулся.
Тёма так и замер на своем месте.
Раскурив трубку, отец боковым взглядом посмотрел на сына и продолжал:
– А молиться-то за меня и в самом деле некому было: я сиротой рос… Ну-с… Подскакал я к своему эскадрону: «Ребята! Милость нам – в атаку! Живы будем, от царя награда, а от меня хоть залейся водкой!» – «Хоть к черту в зубы веди!..» Скомандовал я, и стали мы заходить… А так: овраг кончался, и этакий холмик стоял в долине, – я и хотел было за ним выстроить эскадрон и тогда уже сразу развернутым фронтом ударить на каре. Тут как тут, смотрю – проклятая речушка, – не заметил, надо бы правой стороной оврага спускаться… дрянь, сажени три, а топкая. Сунулся один, увяз, – уж по лошади пролез назад… Нечего делать, пришлось идти до мостика и уж в открытом месте переходить речку: мостик жиденький, только-только одному в поводу пройти с лошадью. Заметили… Сейчас же, конечно, огонь открыли… В движении, на ходу не чувствуешь как-то этой тоски смерти: ну, свалится лошадь, сорвется человек с седла – не слышно. А тут упадет и стонет. Вижу, у солдатиков уж дух не тот. Ну, и самому-таки и жутко и неловко: как-никак виноват. Нечаянно зло сделаешь, пустое, и то мучит, а здесь ведь жизнь человеческая: тут, там пятнадцать человек уложили, пока переходили, – всё на твою совесть. Повернулся я к солдатам – смотрят покорно, конечно, а тоже ведь всё понимают. Так как-то вырвалось: «Ну, братцы, виноват – оплошал! Жив буду – заслужу, а теперь не выдавайте!»
Отец затянулся.
– Встрепенулись… «Отцом был – не выдадим!» Конечно, николаевские времена: с человеком, как со скотом… Ласку ценили… Ну, и меня, конечно, тронуло. Да и минута ведь какая же! Может, и сам уже стоишь перед своим смертным часом… Прямо – отец, а это твои дети: и не то чтобы жаль, а так как-то, вот за каждого самого последнего солдата, как за самого родного, вот сейчас всю душу свою положить готов. И у всех такое же чувство… вот какое только после причастия бывает… Нет, сильнее! Ну вот, точно вдруг само небо раскрылось и сам Господь благословил нас и дал нам одно тело, одну душу и сказал: идите. Куда и страх девался! Под огнем, а как на плацу построились. И картина же действительно! Уланы… Один к одному – красавцы на подбор!.. Чепраки малиновые… Лошади вороные… Солнце блестит, в небе ни тучки… 25 июля… наши войска как на ладони… Эх!! Нет уж того, что было, теперь нет и не будет. Впереди смерть, ад… тысячи ружей в упор, десять смертей на одного, а на душе, как тронулись, точно прямо в рай лететь собрался.
Отец остановился и опять несколько раз затянулся.
– Ну-с, так вот… Тронулись мы… Собрал я своего Черта и стал выпускать понемногу. А Чертом я называл свою лошадь оттого, что не выносила она, когда ее между ушами трогали, сразу освирепеет: стена не стена, огонь не огонь, – одним словом, черт! А так – первая лошадь. И уж сколько мне говорили: сломишь голову; жаль расстаться, хоть ты что… Ну-с, так вот… Стали забирать кони… шибче, шибче… Марш-марш, в карьер!.. И-ить!.. Весь эскадрон, как один человек… только земля дрожит… пики наперевес… Лошадь врастяжку, точно на месте стоишь… А там ждут… Да хоть бы стрелял… Ждет… в упор хочет… Смотрит, глаз видно!.. Тошно, прямо тошно: бей, не томи! Пли!!! Все перевернуло сразу… эскадрон как вкопанный! Пыль… лошади… люди… Каша. «Вперед!!» Ни с места! Так секунда… Назад?! Серая шинель?! Позор?! А мои уж поворачивают коней… «Ребята, что ж вы?!» И не смотрят. Э-эх!.. За сердце схватило!.. «Па-а-дле-цы!» Да как хвачу меж ушей своего Черта…
Несколько мгновений длилось молчание.
– Уж и не помню… Так, вихрь какой-то… Весь эскадрон за мной, как один человек: врезались, опрокинули, смяли… Бойня, настоящая бойня пошла… прямо бунчуками, – перевернет пику да бунчуком, как баранов, по голове и лупит. Люди… Что люди?! Лошади остервенели; вот где настоящий ужас был: прижмет уши, оскалит зубы, изовьет шею, вопьется в тело и рванет под себя.
Отец замолчал и потонул в облаках дыма.
Молчание длилось очень долго.
– А ты сам, папа, много убил? – спросила Зина.
– Никого, – ответил, усмехнувшись, отец. – У меня и сабля не была отточена. Да и сабля-то… Так, ковырялка. Никита, мой денщик, шельма, бывало, все ею в самоваре ковырялся.
– Папа, а как же ты Черта удержал? – спохватилась вдруг аккуратная Зина.
– Да уж не я его удержал… Кто-то другой… Пуля ему угодила: мне назначалась, а он мотнулся, ему прямо в лоб и влепилась. Упал он и прижал мне ногу… ну, а ведь давят, бьют, режут… только я было на локоть, чтобы рвануться, смотрю – прямо в меня дуло торчит! Глянул: батюшки, смерть, – целит какая-то образина! Ну, уж тут я… вторую жизнь прожил… а ведь всего какая-нибудь секунда… Смотрю: а уж Бондарчук, унтер-офицер – пьяница, шельма, а молодец, в плечах сажень косая – бунчуком по башке его… и не пикнул… И что значит страх?! Рожей мне показался невообразимой, а как посмотрел на него, когда уж он упал: шляпа откинулась – лежит мальчик лет пятнадцати, не больше, ребенок! Раскидал ручонки, точно в небо смотрит… лицо тихое, спокойное… Господи! вот уж насмотрелся… Ночью что было: не могу заснуть. Стоят перед глазами… Бондарчук, которого сейчас же после того, как он спас меня, свалили – стоит: глаза стеклянные, посинел, – стоит и смотрит, смотрит прямо в глаза! Тьфу ты! А в ушах: ая-яй! ая-яй! Открою глаза, зажгу свечку, выкурю папироску, успокоюсь, потушу… опять потянулись: венгерец весь в крови, с разорванным лицом лезет из-под лошади, солдатик Иванчук, пуля в живот попала, скрутился калачиком, смотрит на меня, качает головой и воет; лошадь с выпущенными потрохами тянется на четвереньках, а головой так и ищет туда и сюда, а глаза… ну, ей-богу же, как у человека. А как дойдет опять до Бондарчука, встанет и стоит, ну, хоть ты что хочешь делай! Смешно, а ведь хоть плачь! Вдруг слышу, Никита: «Ваше благородие, ваше благородие, чи вы спите?» – «Тебе чего?» – спрашиваю. «Бондарчук воскрес». Тьфу ты, черт! Я думал, что с ума сойду. Действительно: и так не знаешь, куда деваться, а тут еще такой сюрприз! Бросился я, как был. А так, саженях в ста положили всех убитых рядышком, смотрю – действительно идет Бондарчук; весь эскадрон уж выскочил: все любили его – пьяница, а балагур-товарищ. «Ты что ж это, с того света?» – спрашиваю. «Так точно, ваше благородие». На радостях я и пошутил. «Ты зачем же, говорю, назад пришел?» А он, мерзавец, вытянулся, руку к козырьку, да самым этак заковыристым голосом: «Опохмелиться, ваше благородие, пришел: там не дают!» Ну, тут уж и я и солдаты прыснули. Что ж оказалось?! Он, подлец, на случай атаки с собой в манерку водки взял; пока оврагом спускались – он и нализался. А пьяного только царапни ведь: он сейчас, как мертвый, свалится. А проснется – встанет как ни в чем не бывало.