Был там Федя Сачков - тихий и серьёзный ребёнок. Однажды иду я с ним лесом, говорю ему о Христе, и вдруг он высказывает, солидно таково:
- Не догадался Христос на всю жизнь маленьким остаться, в моих, примерно, летах! Остался бы так да и жил, обличал бы богатых, помогал бедным - и не распяли бы его, потому - маленький! Пожалели бы! А так, как он сделал, - будто и не было его...
Лет одиннадцать Феде, личико у него было бледное и прозрачное, а глаза недоверчивые.
Другой - Марк Лобов, старшего класса ученик, худой, вихрастый и острый парнишка, был великий озорник и всеобщий гонитель: насвистывает тихонько и щиплет, колотит, толкает ребят, словно молодой подпасок овец. Как-то, вижу я, донимает он одного смирного мальчика, и уже скоро заплачет мальчик.
- Марк, - говорю я, - а если он тебе сдачи даст?
Взглянул на меня этот Марк и, усмехаясь, отвечает:
- Не даст! Он смирный, добрый он..
- Так зачем же ты его обижаешь?
- Да так, - говорит.
И, посвистев, прибавил:
- Смирный он!
- Ну, так что? - спрашиваю.
- А для чего же смирные-то живут?
Сказал он это удивительно спокойно - видимо, человек уже в двенадцать лет уверен был, что смирные люди даны для обид.
Каждый из детей по-своему мудрец, всё больше они занимают меня, всё чаще я думаю о их судьбе. Чем заслужили дети тяжёлую обидную жизнь, которая их ждёт?
Вспоминаю Христю и сына моего, вспоминаю - и возникает в душе злая мысль:
"Не потому ли запрещаете вы женщине свободно родить детей, что боитесь, как бы не родился некто опасный и враждебный вам? Не потому ли насилуется вами воля женщины, что страшен вам свободный сын её, не связанный с вами никакими узами? Воспитывая и обучая делу жизни своих детей, вы имеете время и право ослеплять их, но боитесь, что ничей ребёнок, растущий в стороне от надзора вашего, - вырастет непримиримым вам врагом!"
Был на заводе и такой ничей человек - звали его Стёпа, - чёрный, как жук, рябой, без бровей, с прищуренными глазами, ловкий на все руки, весёлый паренёк.
Знакомство наше началось с того, что однажды в праздник подошёл он ко мне и спрашивает:
- Монах! Ты, слышь, незаконный? Ну вот, и я тоже!
И пошёл со мной рядом. Было ему лет пятнадцать, уже школу кончил и на заводе работал. Идёт, прищурив глаза, и расспрашивает:
- Велика земля-то?
Объяснил, как умел.
- А тебе, - мол, - на что?
- Надо! Чего я на одном месте буду торчать? Не дерево. Вот как научусь слесарить - пойду в Россию, в Москву и - ещё куда там? - везде пойду!
Говорит он так, как будто грозится кому-то:
"Я - приду!"
Стал я после этой встречи наблюдать за ним; вижу - мальчика тянет к серьёзному: где Михайловы товарищи ведут свой разговор, там и он трётся, слушает и щурит глаза, как бы прицеливаясь, куда себя направить.
И озорничает особенно: старается что-нибудь испортить тем людям, которые к начальству стоят ближе, - инструмент спрячет, сломает что-нибудь, песку подсыпает в станки.
Однажды, во время обеда, говорит мне:
- Скучно, монах, здесь!
- Почему?
- Не знаю. Жидковато люди живут! Работа да забота! Скорее бы научиться мне - отчалил бы я отсюда прочь!
И когда он говорил о будущем походе своём, то глаза его, открываясь, смело глядели вперёд, а вид он имел завоевателя, который ни во что, кроме своей силы, не верит. Нравилось мне это существо, и в речах его чувствовал я зрелость.
"Этот - не пропадёт!" - думаю, бывало, поглядывая на него. И душа заноет о сынишке моём: каков он, чем будет на земле?
Стал я замечать в себе тихий трепет новых чувств, как будто от каждого человека исходит ко мне острый и тонкий луч, невидимо касается меня, неощутимо трогает сердце, и всё более чутко принимаю я эти тайные лучи. Иногда соберутся у Михайлы рабочие и как бы надышат горячее облако мысли, окутает оно меня и странно приподнимет. Вдруг все начнут с полуслова понимать меня, стою в кругу людей, и они как бы тело моё, а я их душа и воля, на этот час. И речь моя - их голос. Бывало, что сам живёшь как часть чьего-то тела, слышишь крик души своей из других уст, и пока слышишь его хорошо тебе, а минет время, замолкнет он, и - снова ты один, для себя.
Вспоминаю былое единение с богом в молитвах моих: хорошо было, когда я исчезал из памяти своей, переставал быть! Но в слиянии с людьми не уходил и от себя, но как бы вырастал, возвышался над собою, и увеличивалась сила духа моего во много раз. И тут было самозабвение, но оно не уничтожало меня, а лишь гасило горькие мысли мои и тревогу за моё одиночество.
Догадка эта пришла ко мне бесплотной и неясной: чувствую, что растёт в душе новое зерно, но понять его не могу; только замечаю, что влечёт меня к людям всё более настойчиво.
В те дни работал я на заводе за сорок копеек подённо, таскал на плечах и возил тачкой разные тяжести - чугун, шлак, кирпич - и ненавидел это адово место со всей его грязью, рёвом, гомоном и мучительной телу жарой.
Вцепился завод в землю, придавил её и, ненасытно алчный, сосёт дни и ночи, задыхаясь от жадности, воет, выплёвывая из раскалённых пастей огненную кровь земли. Остынет она, почернеет, - он снова плавит, гудит, гремит, расплющивая красное железо, брызжет искрами и, весь вздрагивая, тянет длинные живые полосы, словно жилы из тела земного.
Вижу в этой дикой работе нечто страшное, доведённое до безумия. Воющее чудовище, опустошая недра земли, копает пропасть под собой и, зная, что когда-то провалится в неё, озлобленно визжит тысячью голосов:
- Скорей, скорей, скорей!
В огне и громе, в дожде огненных искр работают почерневшие люди, кажется, что нет им места здесь, ибо всё вокруг грозит испепелить пламенной смертью, задавить тяжким железом; всё оглушает и слепит, сушит кровь нестерпимая жара, а они спокойно делают своё дело, возятся хозяйски уверенно, как черти в аду, ничего не боясь, всё зная.
Ворочают крепкими руками малые рычаги, и всюду - вокруг людей, над головами у них - покорно и страшно двигаются челюсти и лапы огромных машин, пережёвывая железо... Трудно понять, чей ум, чья воля главенствуют здесь! Иной раз кажется, что человек взнуздал завод и правит им, как желает, а иногда видишь, что и люди и весь завод повинуются дьяволу, а он торжественно и пакостно хохочет, видя бессмыслицу тяжкой возни, руководимой жадностью.
Говорят рабочие друг другу:
- Пора на работу вставать, эй!
Но люди на ней стоят или она их гнетёт и давит - не понимаю! Тяжела работа и властна, но остёр и ловок человеческий разум!
Порою в этом адском шуме и возне машин вдруг победительно и беззаботно вспыхнет весёлая песня, - улыбаюсь я в душе, вспоминая Иванушку-дурачка на ките по дороге в небеса за чудесной жар-птицей.
Народ на заводе - по недугу мне: всё этакие резкие люди, смелые, и хотя матерщинники, похабники и часто пьяницы, но свободный, бесстрашный народ. Не похож он на странников и холопов земли, которые обижали меня своей робостью, растерянной душой, безнадёжной печалью, мелкой жуликоватостью в делах с богом и промеж себя.
Эти люди в мыслях дерзкие, и хотя озлоблены каторжным трудом ссорятся, даже дерутся друг с другом, - но ежели начальство нарушает справедливость, все они встают против его, почти как один.
А те парни, которые к Михайле ходят, всегда впереди, говорят громче всех и совершенно ничего не боятся. Раньше, когда я о народе не думал, то и людей не замечал, а теперь смотрю на них и всё хочу разнообразие открыть, чтобы каждый предо мной отдельно стоял. И добиваюсь этого и - нет: речи разные, и у каждого своё лицо, но вера у всех одна и намерение едино, - не торопясь, но дружно и усердно строят они нечто.
Каждый из них среди людей - светел и приятен, как поляна в густом лесу для заплутавшегося; каждый тянет к себе рабочих, которые посмышлёнее, и все Михайловы ребята в одном плане держатся, образуя на заводе некий духовный круг и костёр светло горящих мыслей.
Сначала - неласково приняли меня, покрикивают, посмеиваются:
- Эй ты, рыжая муха! Священный клоп! Дармоед! Захребетник!
Иной раз и толкнёт кто-нибудь, но этого я терпеть не мог и в таких случаях кулака не жалел. Но хотя людям сила и нравится, а кулаком ни уважения, ни внимания к себе не выколотишь, и быть бы мне сильно битому, если б в одну из моих ссор не вмешался Михайлов дружок Гаврила Костин, молодой литейщик, весьма красивый парень и очень заметный на заводе.
Лезло на меня человек шесть и не добром они грозили бокам моим, но он встал рядом со мной и говорит:
- Зачем же, товарищи, дразнить человека? Разве он не такой же рабочий, как и все мы? Несправедливо действуете, товарищи, и против себя! Наша сила - в тесной дружбе...
Сказал он немного, но как-то особенно хорошо и просто, точно детям говорил: все дружки Михайлы каждым случаем пользовались, чтобы посеять его мысли. Смутил Костин противников моих, да и меня за сердце задел, - начал я тоже речь говорить:
- Я, - мол, - не потому в монахи пошёл, что сытно есть хотел, а потому, что душа голодна! Жил и вижу: везде работа вечная и голод ежедневный, жульничество и разбой, горе и слёзы, зверство и всякая тьма души. Кем же всё это установлено, где наш справедливый и мудрый бог, видит ли он изначальную, бесконечную муку людей своих?