– Не мешаете, ничего, – поделикатничал Вельчанинов.
– Какое ничего, когда «у Кобыльникова живот болит», – помните у Щедрина? Вы любите Щедрина?
– Да…
– И я тоже. Ну-с, Василий… ах да, бишь, Павел Павлович, кончимте-с! – почти смеясь, обратился он к Павлу Павловичу. – Формулирую для вашего понимания еще раз вопрос: согласны ли вы завтра же отказаться официально перед стариками и в моем присутствии от всяких претензий ваших насчет Надежды Федосеевны?
– Не согласен нимало-с, – с нетерпеливым и ожесточенным видом поднялся и Павел Павлович, – и к тому же еще раз прошу меня избавить-с… потому что все это детство и глупости-с.
– Смотрите! – погрозил ему пальцем юноша с высокомерной улыбкой, – не ошибитесь в расчете! Знаете ли, к чему ведет подобная ошибка в расчете? А я так предупреждаю вас, что через девять месяцев, когда вы уже там израсходуетесь, измучаетесь и сюда воротитесь, – вы здесь сами от Надежды Федосеевны принуждены будете отказаться, а не откажетесь, – так вам же хуже будет; вот до чего вы дело доведете! Я вас должен предуведомить, что вы теперь как собака на сене, – извините, это только сравнение, – ни себе, ни другим. По гуманности повторяю: размыслите, принудьте себя хоть раз в жизни основательно размыслить.
– Прошу вас избавить меня от морали, – яростно вскричал Павел Павлович, – а насчет ваших скверных намеков я завтра же приму свои меры-с, строгие меры-с!
– Скверных намеков? Да вы про что ж это? Сами вы скверный, если это у вас в голове. Впрочем, я согласен подождать до завтра, но если… Ах, опять этот гром! До свиданья, очень рад знакомству, – кивнул он Вельчанинову и побежал, видимо спеша предупредить грозу и не попасть под дождь.
XV. Сквитались
– Видели-с? видели-с? – подскочил Павел Павлович к Вельчанинову, едва только вышел юноша.
– Да, не везет вам! – невзначай проговорился Вельчанинов. Он бы не сказал этих слов, если б не мучила и не злила его так эта возраставшая боль в груди. Павел Павлович вздрогнул, как от обжога.
– Ну-с, а вы-с – знать меня жалеючи браслета не возвращали – хе?
– Я не успел…
– От сердца жалеючи, как истинный друг истинного друга?
– Ну да, жалел, – озлобился Вельчанинов.
Он, однако же, рассказал ему вкратце о том, как получил давеча браслет обратно и как Надежда Федосеевна почти насильно заставила его принять участие…
– Понимаете, что я ни за что бы не взял; столько и без того неприятностей!
– Увлеклись и взялись! – прохихикал Павел Павлович.
– Глупо это с вашей стороны; впрочем, вас извинить надо. Сами ведь видели сейчас, что не я в деле главный, а другие!
– Все-таки увлеклись-с.
Павел Павлович сел и налил свой стакан.
– Вы полагаете, что я мальчишке-то уступлю-с? В бараний рог согну, вот что-с! Завтра же поеду и все согну. Мы душок этот выкурим, из детской-то-с…
Он выпил почти залпом стакан и налил еще; вообще стал действовать с необычной до сих пор развязностью.
– Ишь, Наденька с Сашенькой, милые деточки, – хи-хи-хи!
Он не помнил себя от злобы. Раздался опять сильнейший удар грома; ослепительно сверкнула молния, и дождь пролился как из ведра. Павел Павлович встал и запер отворенное окно.
– Давеча он вас спрашивает: «Не боитесь ли грому» – хи-хи! Вельчанинов грому боится! У Кобыльникова – как это – у Кобыльникова… А про пятьдесят-то лет – а? Помните-с? – ехидничал Павел Павлович.
– Вы, однако же, здесь расположились, – заметил Вельчанинов, едва выговаривая от боли слова, – я лягу… вы как хотите.
– Да и собаку в такую погоду не выгонят! – обидчиво подхватил Павел Павлович, впрочем почти радуясь, что имеет право обидеться.
– Ну да, сидите, пейте… хоть ночуйте! – промямлил Вельчанинов, протянулся на диване и слегка застонал.
– Ночевать-с? А вы – не побоитесь-с?
– Чего? – приподнял вдруг голову Вельчанинов.
– Ничего-с, так-с. В прошлый раз вы как бы испугались-с, али мне только померещилось…
– Вы глупы! – не выдержал Вельчанинов и злобно повернулся к стене.
– Ничего-с, – отозвался Павел Павлович.
Больной как-то вдруг заснул, через минуту как лег. Все неестественное напряжение его в этот день, и без того уже при сильном расстройстве здоровья за последнее время, как-то вдруг порвалось, и он обессилел, как ребенок. Но боль взяла-таки свое и победила усталость и сон; через час он проснулся и с страданием приподнялся с дивана. Гроза утихла; в комнате было накурено, бутылка стояла пустая, а Павел Павлович спал на другом диване. Он лежал навзничь, головой на диванной подушке, совсем не раздетый и в сапогах. Его давешний лорнет, выскользнув из кармана, тянулся на снурке чуть не до полу. Шляпа валялась подле, на полу же. Вельчанинов угрюмо поглядел на него и не стал будить. Скрючившись и шагая по комнате, потому что лежать сил уже не было, он стонал и раздумывал о своей боли.
Он боялся этой боли в груди, и не без причины. Припадки эти зародились в нем уже давно, но посещали его очень редко, – через год, через два. Он знал, что это от печени. Сначала как бы скоплялось в какой-нибудь точке груди, под ложечкой или выше, еще тупое, не сильное, но раздражающее вдавление. Непрестанно увеличиваясь в продолжение иногда десяти часов сряду, боль доходила наконец до такой силы, давление становилось до того невыносимым, что больному начинала мерещиться смерть. В последний бывший с ним назад тому с год припадок, после десятичасовой и наконец унявшейся боли, он до того вдруг обессилел, что, лежа в постели, едва мог двигать рукой, и доктор позволил ему в целый день всего только несколько чайных ложек слабого чаю и щепоточку размоченного в бульоне хлеба, как грудному ребенку. Появлялась эта боль от разных случайностей, но всегда при расстроенных уже прежде нервах. Странно тоже и проходила; иногда случалось захватывать ее в самом начале, в первые полчаса, простыми припарками, и все проходило разом, иногда же, как в последний припадок, ничто не помогало, и боль унялась от многочисленных и постепенных приемов рвотного. Доктор признался потом, что был уверен в отраве. Теперь до утра еще было далеко, за доктором ему не хотелось посылать ночью; да и не любил он докторов. Наконец он не выдержал и стал громко стонать. Стоны разбудили Павла Павловича: он приподнялся на диване и некоторое время сидел, прислушиваясь со страхом и в недоумении следя глазами за Вельчаниновым, чуть не бегавшим по обеим комнатам. Выпитая бутылка, видно тоже не по-всегдашнему, сильно на него подействовала, и долго он не мог сообразиться; наконец понял и бросился к Вельчанинову; тот что-то промямлил ему в ответ.
– Это у вас от печени-с, я это знаю! – оживился вдруг ужасно Павел Павлович, – это у Петра Кузьмича у Полосухина-с точно так же бывало, от печени-с. Это припарками бы-с. Петр Кузьмич всегда припарками… Умереть ведь можно-с! Сбегаю-ка я к Мавре, – а?
– Не надо, не надо, – раздражительно отмахивался Вельчанинов, – ничего не надо.
Но Павел Павлович, бог знает почему, был почти вне себя, как будто дело шло о спасении родного сына. Он не слушался и изо всех сил настаивал на необходимости припарок и, сверх того, двух-трех чашек слабого чаю, выпитых вдруг, – «но не просто горячих-с, а кипятку-с!» – Он побежал-таки к Мавре, не дождавшись позволения, вместе с нею разложил в кухне, всегда стоявшей пустою, огонь, вздул самовар; тем временем успел и уложить больного, снял с него верхнее платье, укутал в одеяло и всего в каких-нибудь двадцать минут состряпал и чай и первую припарку.
– Это гретые тарелки-с, раскаленные-с! – говорил он чуть не в восторге, накладывая разгоряченную и обернутую в салфетку тарелку на больную грудь Вельчанинова. – Других припарок нет-с, и доставать долго-с, а тарелки, честью клянусь вам-с, даже и всего лучше будут-с; испытано на Петре Кузьмиче-с, собственными глазами и руками-с. Умереть ведь можно-с. Пейте чай, глотайте, – нужды нет, что обожжетесь; жизнь дороже… щегольства-с…