- Этому трудно поверить... - говорил он Матильде. - Но, честное слово, я имел настоящий успех.
Успех - это был фетиш всей его жизни. Успех во что бы то ни стало, каким угодно путем.
И вдруг, как это случается у бурного человека, обожавшего человеческую суету, он прозрел... Он теперь возжаждал тишины и никого не допускал к себе.
Он столько жил, столько писал, столько путешествовал... Пришла пора полежать и подумать.
Он как бы решил пересмотреть всю свою жизнь и поэтому взялся за чтение своих книг.
- Каждая страница, - говорил он, - напоминает мне ушедший день. Я как одно из тех деревьев с запутанной листвой, полной птиц, молчащих в полдень и просыпающихся к концу дня. Когда приходит вечер, они наполняют мою старость хлопаньем крыльев и пением.
Читая, он судил сам себя в первый раз без всякой снисходительности. Он развлекался или скучал в зависимости от того, что было написано.
Однажды сын неожиданно вошел к нему. Дюма так был поглощен чтением, что не заметил даже его прихода. Он с восторгом перелистывал страницы, смеялся, вздыхал.
- Что ты читаешь? - спросил сын.
Дюма поднял свои голубые, уже выцветшие глаза.
- "Мушкетеров"!
Потом улыбнулся и прибавил:
- Я всю жизнь собирался прочитать эту книгу. Я все это откладывал на старость.
- Ну и как?
- Хорошо!
Та же история повторилась с "Графом Монте-Кристо". Но по-иному. Когда сын спросил его о впечатлении, он как-то растерянно повел плечами и что-то пробормотал.
- Что же ты о ней думаешь? - сказал сын.
- Это не стоит "Мушкетеров"... - ответил Дюма. - Однако здесь попадаются страницы, в которых я мог бы поспорить с Бальзаком... Бедняга Оноре!.. Жаль, что его уже нет... Как бы я хотел с ним повидаться... Как рано и как внезапно умер этот гений...
Он вспоминал свои нелады с ним, разные дороги и свою литературную юность...
Дюма цеплялся за жизнь и надеялся удлинить ее тем, что поздно вставал. Уменьшился его богатырский аппетит. Он постоянно обращался к врачам... И в то же время подшучивал над медициной. Когда он чувствовал себя здоровым, его можно было увидеть во Французской комедии. Страсть к театру была неистребима. Не потухала. Он проходил по партеру и раскланивался с капельдинерами-стариками. Они были свидетелями его былых триумфов.
Узнав о смерти Ламартина, Дюма посвятил ему статью. Он понимал этого поэта, упавшего в забвение с вершины. Он сам ощущал ту же боль. В лице этого человека он хоронил свое поколение. Ничто больше не связывало его с современностью. Жизнь шла сама по себе. Деньги он занимал у издателей, пользуясь их снисходительностью, закладывал в ломбард кое-какие ценности. Иной раз, точно по привычке, хватался за работу и тут же бросал все. Даже ноги уже отказывались ему служить.
В июле 1870 года, когда была объявлена война с Германией, сын увез его на свою виллу, около Дьеппа.
Это была небольшая лесистая долина, спускавшаяся к морю. Дюма поместили в нижнем этаже дома, в самой лучшей комнате, обшитой панелями из белой лакированной североамериканской сосны. Окна комнаты выходили на море. В первый раз он нашел себе убежище, он жил около своих, в семье. Когда была хорошая погода, внучки Колетт и Жаннина провожали его на пляж. Он сидел в кресле и молчаливо наслаждался. Когда у него спрашивали, как он себя чувствует, он отвечал, улыбаясь: "Очень хорошо". На самом деле он томился. Он чувствовал себя как пассажир на вокзале, ожидающий поезда.
Он жил, ничего не ведая о немецком вторжении. Все в доме тщательно скрывали от него известия о войне.
Близкие знали, что этот патриот, любивший свое отечество больше, чем самого себя, узнав о сдаче французских крепостей, способен закричать в полный голос и обвинить как правительство, так и генералов в измене. Этим он, конечно, ничего не добьется. Только скомпрометирует себя... Вернее молчать. Поэтому они молчали.
В октябре пришла плохая пора, туман и дождь наводнили долину. Дюма уже не гулял. Он кое-как передвигался от постели до кресла. Иногда он разглядывал сквозь окно бледное осеннее солнце или горизонт, где небо сливалось с морем.
Целые часы он проводил почти неподвижно, его взгляд был устремлен куда-то вглубь, как будто он старался разглядеть будущее. Никто не понимал его тревоги. Иногда опять с беспокойством он перечитывал свои книги, потом бросал их, снова погружаясь в раздумье. Никто не понимал причин его тоски.
Надвигалась зима... Ла-Манш разбушевался. Старик сидел в кресле у окна, вытянув руки и разглядывая огромные волны.
- О чем ты думаешь? - спросил его сын.
- Ни о чем... Это слишком серьезно для тебя! Ты этого не поймешь.
- Почему?
- Ты отравлен иронией...
Мысли были страшными, и Дюма был прав, боясь ими поделиться. Он думал о суде потомства, он думал о том, не размотал ли он зря свой талант, сочинив сотни томов, сотни драм, сгоревших как мотыльки!.. Быть может, прав был Делакруа, упрекавший его в отсутствии вкуса? Как это море, он ворочал глыбы. Он громоздил книгу за книгой. Зачем? Чтобы осесть здесь на мели и глядеть на этот пляж?
"Не продал ли я за чечевичную похлебку свое дарование? Этот мир, который вырастил и воспитал меня на свои франки, быть может отравил мне душу... Франков я никогда не жалел... Но что из этого?.. Зато и они не пожалели меня... Так же, как все эти банкиры... Что скажут обо мне простые люди спустя несколько десятилетий после моей смерти?.. Как меня вспомнят? Не так, как Гарибальди... Совсем не так...
Дюма зарыдал.
Сын обнял его.
- Ну вот, Александр... - сказал Дюма через силу. - Скажи мне по совести... Как ты думаешь - останется что-нибудь после меня или нет?
Сын принялся его успокаивать. Это было 4 декабря 1870 года.
На следующий день Дюма был при смерти. В десять часов вечера он умер без слов, без сознания, тихо, как будто уплыл.
В этот же час немецкий отряд занял Дьепп.
Его похоронили на маленьком кладбище Невиля. Затем, когда немцы эвакуировались из Вийе Коттре, его тело было перевезено на родину. Его положили рядом с могилами отца и матери.
На этом мы и закончим наш рассказ, написанный по мотивам одной из французских биографий Дюма.
1941