— Пробовала, батюшка, кормилец, просить. Не берет никто. Кому мы эдакие-то нужны? Смерть моя. Связала она меня по рукам, по ногам. Здоровье мое вовсе плохое, спаси бог, свалюсь, куда ее деть? Об себе-то и не тужу, я стерплю, а ей-то, родной ты мой, тяжко. Дитя ведь еще. Сам ты посуди. Подумай-ка, легко ли?
Она не удержалась, не могла больше говорить и заплакала.
Ивана Захарыча эти слезы и весь вид ихний, в особенности девочки, резнули по сердцу. Жалко ему стало их той особенной, глубокой, захватывающей, человеческой жалостью, которая вместе и терзает сердце, и наталкивает его на все хорошее. Он молчал, но у него уже там где-то, на дне души, кто-то шевелился и шептал ему, что надо делать.
— Мне бы ее хоть на эти дни-то куда девать, — продолжала баба, — на праздник-то на светлый принял бы кто. Ножки бы, кажись, тому расцеловала! Пожила бы, покеда просохнет, а там бы я ее взяла. Наказанье мне с ней. Как ходить-то теперь? Вон она в чем ходит!
Иван Захарыч давно уже видел без этой указки, «в чем она ходит», и вдруг как-то совершенно неожиданно, точно кто-то другой заставил его сделать так, сказал:
— Я, пожалуй, возьму у тебя ее на время, а там увидим, что делать.
И как только он сказал это, сразу почувствовал, точно какая-то гора свалилась с плеч и что душу его заливает какое-то особенное чувство, хочется плакать и смеяться.
Баба повалилась ему в ноги и заплакала.
— Батюшка, отец родной, кормилец, — лепетала она, захлебываясь слезами. — Да не господь ли тебя на нас послал для праздника? Ба-а-тюшка! Кормилец!
Часа через полтора, рассказав бабе, где ей его найти, как называется деревня, как пройти к ней, Иван Захарыч вышел за город уже не один, а с девочкой, с новой дочкой, как он называл ее.
Ноги у девочки обуты были в какие-то рваные калижки, обмотанные грязными мокрыми тряпками. Она хлюпала ими, идя за Иваном Захарычем, и он видел, что идти ей дальнюю дорогу так, как она шла, нельзя.
«Все равно, что босиком идет», — думал он, глядя на нее, и, пройдя верст шесть-семь, не вытерпел, остановился, сел на бережок канавы, где посуше и где грело солнышко, и сказал:
— Ну-ка, садись, разувайся! Надевай-ка, на, эти вот новые-то полсапожки. Ничего им не сделается. Обновляй! А там, дома, увидим, что делать. Не убьют небось! Поругают да бросят. Простуду тебе, что ли, сам-деле, схватить? Это выходит: шуба висит, а шкура дрожит… Обувай-ка!
Девочка послушно и робко стащила с своих ног грязные тряпки вместе с калижками. Обтерла полой ноги и обула новые полсапожки, как раз пришедшиеся ей по ноге.
— Важно-то как! — воскликнул Иван Захарыч. — Ей-богу, чисто вот на тебя сшиты! Идем теперь. Вот, придем, удивятся дома-то! Ждут небось!
Дома его действительно ждали, и Фенька проглядела все глаза, сидя у окошка и глядя на дорогу.
Она первая увидала идущего по дороге со стороны леса Ивана Захарыча и закричала:
— Мамынька, гляди-ка, тятя идет! Не одни идет. Ведет с собой девочку какую-то.
— Ну, болтай там не дело-то! Какую девочку? — сказала мать.
— А эна, гляди. Ей-богу, ведет кого-то!
Мать поглядела в окно и сказала:
— Взаправду ведет кого-то. Может, попутчица какая.
Между тем, пока они делали разные предположения относительно того, кто это идет с ним, Иван Захарыч подходил к избе и знал, что ему сейчас попадет. Девочка, робея, маленькими шажками следовала за ним.
Подойдя к избе, он пропустил девочку на крыльцо вперед, вошел с ней на мост и, отворив дверь в избу, пропустил опять девочку вперед через порог и вошел в избу.
Жена, дочь, мальчишки — все сгрудились около стола, и, разинув рты, глазели на вошедших.
— Вот и я! — сказал Иван Захарыч, снимая картуз. — Здорово живете? Бог милости прислал, — улыбаясь виноватой улыбкой, добавил он, глядя на свою бабу.
— Это кого же ты привел-то? — спросила жена.
— А так… сиротинка одна… голодающая.
— А полсапожки купил? Где они?
— Купил. Знамо, купил. Эна они на ней, на сиротинке, надеты. Идти ей не в чем. Разумши она. Дал надеть, покуда до дому. А чего им сделается-то?
— Мошенник! — закричала жена. — Да что же это такое, а? Да зачем ты ее привел-то? Полсапожки новые надел. С ума сошел, знать, а?
Фенька, молча стоявшая, слушавшая и наблюдавшая все это, заплакала.
— Своя дочь разута, а он чужую обул. Мошенник ты, мошенник! Ра-а-сточитель! Не хозяин ты дому! Как не хотела за тебя идтить, нет, уговорили добрые люди. Пошла, дура! Вот теперь и майся!
— Чего вы орете-то? Она сейчас скинет их. Чего им сделалось-то?
И, обратившись к вновь прибывшей девочке, сказал:
— А ты их не бойся, ягодка! Они ничего. Так это они. Разувайся, сымай. Теперь, пришли домой, и босиком хорошо.
Девочка поспешно сняла башмаки и виновато стояла, не зная, что делать.
— Ну, вот, на тебе твои полсапожки на высоких каблуках, — сказал Иван Захарыч, подавая Феньке полсапожки. — Чего ты плачешь-то? Съела она их, что ли? Обувай, на, меряй. Оботри сперва.
Фенька просветлела. Схватила полсапожки, села на пол и начала примерять.
— В самый раз, тять, — сказала она, обувшись, — аккурат по ноге.
— Ну, то-то вот, а ты плакать! Чего им сделалось? Сказал — куплю, и купил. Давайте теперь чай пить. Собирайте на стол.
— А эту-то куда ж ты привел? Зачем? — кивнув на девочку, спросила жена.
— Куда привел? Домой, к нам, — ответил Иван Захарыч и, закурив, начал рассказывать жене то, что произошло с ним в городе.
Жена, по мере того как он говорил, все чаще поглядывала на девочку, робко стоявшую на полу, босую и жалкую в своем убожестве.
— О, господи! — воскликнула она, дослушав рассказ. — Вот горе-то! Подумать только!
И, помолчав немного, спросила:
— Что ж нам с ней делать-то?
— А пущай живет, господь с ней! — просто и весело ответил Иван Захарыч. — Чай, не объест. Обмыть ее надо.
— Сами-то мы… — начала было жена, но не договорила и заплакала.
— Об чем ты, дура?! — крикнул Иван Захарыч, удивившись ее слезам. — Эва, дура-то! Возьмите ее! Глаза-то у тебя на мокром месте.
— Об себе я вспомнила, — всхлипывая, ответила жена. — Мы, бывало, тоже. Я по миру-то, бывало, а не подает-то никто. Придешь, бывало, а вы голодные… рев! О, господи, батюшка! Вспомнишь вот, как самим-то было, так и другим поверишь. Ну что ж, Христос с ней, пущай живет. А тебя как звать-то? — обратилась она к девочке.
— Наськой! — ответила та и улыбнулась, показывая белые зубы.
А вечером, когда горела в избе лампочка и было тепло и прибрано, можно было наблюдать такую картину: Фенька, новая девочка, мальчишки с белыми головами сидели на полу и поочередно примеряли новые полсапожки, а Иван Захарыч сидел на скамейке, курил и, посмеиваясь, говорил им:
— А вы, робят, свою комуну устройте: один, значит, походит в полсапожках — другому даст, другой походит — третьему даст. Так у вас дело-то и пойдет кругом, и никому не обидно.
Впервые — «Беднота», 1922, 14 апреля.
Стр. 68. Страстная неделя — последняя перед пасхой неделя великого поста.
Стр. 69…восьмиаршинной избенке. Аршин — русская мера длины, равная 0,71 м.
Стр. 71. Отец вон говорил про голодающих, в ведомостях читали намедни, — мертвых едят. — В 1921 году в обширном районе Поволжья, Приуралья, Кавказа, Крыма, части Украины засуха уничтожила все посевы. К началу 1922 года в этих местах голодало около 22 млн. человек, к маю 1922 года от голода умерло 1 млн. человек.