— Любка собирается с нами рассчитываться за твои услуги? Что она тебя все время дергает, у нас, между прочим, выходной день!
Соседка переехала в другой дом, встречи прекратились, а сейчас оказалось, что это-то и была любовь!
Девочка с трехцветными волосами и длинноносыми, как у клоуна, ярко-синими туфлями нежней сжимала плечи незнакомого мальчика под слова: "замороженными мыслями в отсутствии, конечно, тебя" и понимала, что пойдет с этим мальчиком после окончания банкета и сделает все, что он захочет, потому что то, что происходит сейчас и есть настоящая взрослая жизнь с настоящими судьбоносными решениями и жертвами; невесты ласково склоняли головы на плечи таких же безъязыких — до музыки — как и они, женихов, родители молодых утирали счастливые слезы, и только официанты, да сам Алик раздраженно пытались отключиться, не слушать в восемьдесят пятый раз набившие оскомину откровения второго языка. Но карманы их наполнялись к концу вечера веселыми шуршащими бумажками, ради которых они слушали требуемое в восемьдесят шестой и далее, далее…
Утром похмельный инженер страдал от визга своей не в меру активной половины и не понимал, какой черт понес его вчера плясать и обжимать забытую Любку — ради чего? Девочка обнаруживала, что ее избранник оказался таким же жлобом, как и предыдущие, и, более того, каблук выходной ярко-синей туфли сломан уже навсегда, и бежала в чужой квартире в туалет вернуть природе ее дары, какая-то мама плакала ночь напролет, не в силах вспомнить, вручила ли она подарок молодым, лишь невесты и женихи сохраняли былую нежность — кто неделю, до первого визита к родителям, кто дольше, но это уж как повезет.
— Умеют люди устроиться, — подумал Валера, усаживаясь и отбрасывая со своей тарелки салфетку, белую, как плевок пожарника. После целого штрафного — фужера водки немного отпустило, Валера налил еще раз, выпил вместе с остальными, поковырял салат с фальшивыми крабами, огляделся. Перед стойкой в сизом дыму плавали потные пары: дамы блистали турецкими шелками на тугих боках и грудях, кавалеры, огуречными плетями распустившие руки по обширным спинам партнерш, неаккуратно переступали белорусскими ботинками по ограниченному пространству импровизированной танцплощадки. Валере захотелось любви и ласки, он, не спрашивая, потянул Вику за руку в круг танцующих, и новая пара закачалась под сладкие звуки, не обременяя себя попаданием в ритм.
Жлобы чистой воды, незамутненные, без примесей встречаются в природе не слишком часто и, как пример совершенного в своем роде явления, оказывают сильное воздействие. Алик жлобство приятеля почитал за брутальность, видел в Валере личность, какой сам не смог бы быть никогда, не то, что завидовал уважал. За что? За то, что считал прямодушием, вместо хамства, силой, вместо грубости, непосредственностью, вместо невежества, смелостью, вместо наглости. В случае с Валериной женой, а бывшей Аликовой подругой, когда они расходились с Валерой, и требовалось определиться в выражениях симпатии и сочувствия, решить про себя, кто прав, кто виноват, кому сопереживать, Алик принял сторону приятеля, демонстрируя подлинный демократический дух. Настоящий мужчина, а настоящие, увы, не встречаются без душка этакого мачизма, пожалеет женщину всегда, в любой ситуации, особенно, если она не права, каковая жалость, безусловно, является проявлением на свой лад гендерного шовинизма, как бы благородно ни выглядела. Алик своим демократическим духом уничтожал душок мачизма, как дезодорант — пот, на корню. А скорей всего и вовсе не потел, а родился женственным. Потому Валера служил для него источником непреходящего очарования и соблазна. Только не надо искать подтекста и вытаскивать на свет Божий латентный, или еще какой ни на есть гомосексуализм, женственный мужчина распространен гораздо более, чем заяц русак или канадский клен, возможно, эта формация со временем совершенно вытеснит остальные. Да и кто из современных думающих людей не склоняется к идее демократии, не мечтает прислониться к ней, как к дубу, наподобие рябины из ставшей долгосрочно популярной в советские времена песни.
Но когда Вика ушла танцевать с Валерой, Алик все-таки затосковал. Чуткий Володя, плавно опрокидывая в себя очередную порцайку водки, взглянул на собутыльника и приступил к традиционному рассказу из народной жизни. Подобными рассказами он обычно развлекался и развлекал Алика после окончания работы, когда они заходили отметиться в рюмочную, расслабиться перед дорогой домой. Рассказывал Володя замечательно и если бы после окончания своего актерского факультета пошел по правильной стезе — или колее? — или поехал? впрочем, он уже отправился в никуда, в свое новое повествование — то несомненно достиг бы высот в этом жанре.
Работа тамадой приносила живые деньги без налога, сразу и много, семья была сыта и довольна, неясные перспективы актерской карьеры все более размывались. Упершись в энергично сжатый кулак светлой головой (сегодня Володя был блондином и «представлял» в смокинге с большим, в белый горошек, галстуком-бабочкой, он считал своим долгом менять «сценический» образ хотя бы раз в полгода и, действительно, менял до полной неузнаваемости, исключая приятную округлость стана и хорошо темперированный баритон) рассказчик начал с места в карьер:
— Про самоубийцу тебе рассказывал?
— Не припомню, — вяло отвечал Алик, покинутый одной из любимых женщин.
Самоубийство
— В Псковской области, где я однажды проторчал два месяца и от скуки устроился работать в тамошнем колхозе пастухом, довелось мне познакомиться с прелюбопытным мужичком.
Речь Володи удивительным образом изменилась, словно он читал текст с невидимого другим листа старой книги. Алик подозревал, что рассказы Володя готовил заранее и долго оттачивал, но в этом он, как и во многом другом, ошибался, Володя выступал экспромтом, только быть Володей-тамадой переставал.
— Мужичок, будущий мой коллега, служил главным пастухом, меня определили к нему под начало. Прежде всего в его внешности бросалась в глаза необычайная худоба и красное лицо, я решил, что пастух, должно быть, крепко выпивает. Пастух выпивал средне, далеко не каждый день, а через неделю-другую я стал таким же краснорожим, как он, от солнца и ветра. Он поручил мне взрослых коров, оставив себе первотелок. В то время как мои матроны мирно паслись, я мог подремать на солнышке, почитать, пастух же не знал ни сна, ни отдыха. Телки, надо тебе сказать, совершенно дикие животные, никакого языка не понимают, норовят забраться подальше в болото, без конца попадают в истории, некоторые, особо резвые и шаловливые, сбегают из стада, после приходится их долго искать — все, как у людей. Иногда мы объединялись, и если телки вели себя мирно, пастух позволял себе сходить домой в деревню, пообедать. Воротившись, он обязательно преподносил мне бутылочку самогона и что-нибудь из снеди. Не совру, если скажу, что нигде я не ел с большим удовольствием. Его жена, хозяйка, как он выражался, готовила просто и вкусно: вареники с картошкой и луком, пшеничные лепешки, молодая картошечка с душистым укропом и шкварками. Самогон пастух гнал лично и очень гордился его крепостью, самогонный аппарат достался ему еще от отца, пережив не один рейд по борьбе с нею, проклятой. Один раз, аккуратно подбирая коричневым в трещинах пальцем каплю, побежавшую по бутылочке, он скупо заметил, что иного самогон погубил, а его, так, спас. Я пристал с расспросами, чтобы продлить время беседы и блаженного отдыха, не хотелось вставать, двигаться по жаре, усмирившей даже шальных телок. Объединенное стадо разлеглось на лужке, ленясь щипать жесткую, как проволока, июльскую траву, мы сидели под кустами в тени и курили горький «Беломор». Пастух задумчиво пожевал мундштук, глядя перед собой прозрачными глазами с особенным отсутствием всякого выражения, в точности, как его подопечные и поведал мне свою историю. Оказывается, он происходил из семьи самоубийц. Отец его покончил с собой, не дожив до сорока, без видимой причины. Дед причину, вроде бы, имел, но в те времена тотальной коллективизации и раскулачивания подобные причины были в деревне у каждого второго, а о прадеде за давностью лет не могли сказать ничего определенного, кроме того, что повесился в амбаре, имея на руках двух малолетних сыновей и жену на сносях. По достижении определенного возраста все мужчины семьи вешались, выбирая один из самых мучительных способов самоубийства. Когда пастух женился, молодая жена, зная о дурной наследственности мужа (в деревне не скроешь ничего), принялась таскать его по попам и бабкам-знахаркам, чтобы заговорить, беду отвести. Только не помогло, а может, наоборот спровоцировало. Затосковал пастух. Стало его тянуть в амбар, без дела. Дальше хуже, сидит, бывает, на крылечке вечером после работы, а как будто кто в спину толкает — иди в амбар, иди, дело сделать надо. И чувствует, что уж хочется ему с собой это худое дело сделать, иногда так сильно, хоть вешайся, да об том и речь — вешайся. Пару раз отгонял морок работой, дрова принимался колоть, или другое что по хозяйству. Но как-то по осени поставил самогон варить, да присел к окну. А дом у него — последний на улице, дальше дорога и лес, нет домов. Сидит, смотрит, как дорога перед лесом поворачивает, и такая тоска его берет, мочи нет, чувствует, если сейчас не пойдет и не повесится, так с ума сойдет. Хотел жену кликнуть, она за домом кур кормила, и на это сил не хватило, чуть не бегом побежал в амбар. А там веревка лежит, словно припасена кем заранее. Он веревку приладил к стропилам, козлы притащил с улицы, залез уж, немного осталось, и петлю навязал, да слышит жена кричит, истошно так: