— Верно очень был пьян, твой тятя.
— Нук что ж, что был пьян! — обижается Груша. — Праздник был, никак Покров. Вот его домовой в те поры с лавки да об пол.
— Не домовой стащил, а сам с лавки пьяный свалился.
— Батюшки, да неужто вы не верите? — спрашивает Груша в изумлении и, помолчав немного, говорит. — Вот опять белые женшыны бывают. Тятя видел.
— Верно тоже пь…
— Тверёзый, Катерина Ондревна, ей-Богу тверёзый! Ещё за водкой только поехал. Солнышко только-только село, заря погасла, а он из кабака-то домой на лошади и едет, водку везёт. Кума мы угощали на Илью. И только вот тятя до колдобины доехал, где скотину поят, а она под кустом и сидит.
— Кто? Скотина?
— Не-ет, белая-то это сама. Сперва тятя подумал — может баба — и закричал громким голосом: «Ты кто, — человек, ай — баба?» А она молчит… Опять он: «Человек ты хрещеный, ай — баба?» А она всё молчит. Тут уж он как хлестнёт лошадь и поскакал. А лес-то как загудёт за им, как загудёт!.. Так у его кажный волос на голове стал. Уж очень испужался!
Те сказки, где она находит своих любезных домовых и «белых женщин», пользуются её особенным доверием.
С наступлением осени, когда ночи становятся длинные и тёмные, а ветер воет в трубах и шумит деревьями, фантазия Груши особенно разыгрывается, и она непременно рассказывает собравшейся прислуге страшные истории про разных беглых каторжников, проживающих будто бы в казённом лесу, около нас, про разбойников и т. д. Сама она верит своим рассказам больше всех.
— Вот и у Старого Стана парень на дорогу выходит, сказывают.
— И пущай его выходит, коли ему на месте не сидится, — говорит повар.
— Так зря, что ли, он выходит? — огрызается Груша. — Грабит, народ убивает — вот что, а не то, чтобы так. Вон намедни кабатчик наш ехал. Так он узнал его. Вышел к ему: «Э, ты, — говорит, — свой. Своих не трону». А это действительно, что из нашей он деревни — Федька Буран, беглый.
— Для чего 6еглый?
— А так что земли у его нет, роду племени нет. Днём побирается Христа ради, а ночью на дорогу выходит. Совсем бестолковый парень, ни на что не годный. Даже в солдаты и то его не взяли. Сам определился, вольноопределяющий был. А теперь грабит.
— Да ты видела?
— Что мне видеть? Люди говорят.
Груша пускается в подробности и так убеждает, не то, чтобы слушателей, но главное слушательниц, в близком соседстве грабителя Федьки Бурана, что горничная и прачка от страха решаются лечь на одной кровати, а под кровать посадить Забияку — всегда грязную, мохнатую дворняжку. Груша сама присоединяется к их компании, но перед отходом ко сну берёт гармонию и старается разогнать всеобщие опасения, отплясывая во всю мочь и припевая с необычайным ухарством:
Шёл я верхом, шёл я низом —
У милашки дом с карнизом!
У милашки огонёк:
Милашка кушает чаёк.
Наливай, мамаша, чай
В золотые чашки;
Иду милую встречать
В шерстяной рубашке…
Груша, вообще, очень мало цивилизовалась, да и грамота привилась к ней поверхностно. Который год проводит она каждое лето в нашем доме, а перемен в ней очень немного. С одной стороны, она всё так же проста и независима, как была — и слава Богу! С другой, почти так же неуклюжа и преисполнена диких понятий как прежде. Она не научилась ни умываться, ни правильнее говорить. «Ничаво» и «уттаво» по-прежнему входят в её лексикон. Она привыкла есть макароны и рубленное мясо, очень полюбила пудинги и кремы, но есть эти вещи не руками и не облизывать тарелки со всех сторон — так и не привыкла. Ужасные накрахмаленные «баски» и огромные кожаные башмаки — единственные признаки её внешней цивилизации. Впрочем, башмаки она бережёт и, если грязно, ходит босиком, напечатлевая следы своих ног по всему дому.
Всего замечательнее то, что пребывание у нас, среди обстановки совершенно другого рода, чем у себя дома, не наводит её ни на какие сравнения или размышления, не поселяет в ней никакого недовольства, не возбуждает никаких стремлений… Проживши у нас четыре месяца, она совершенно просто и спокойно, безо всякого сожаления, оставляет свою светлую комнату, постель, обильную пищу и сравнительно лёгкую работу и возвращается домой — в душную чёрную избу, где приходится скудно и скверно есть и сидеть чуть не полгода взаперти, а остальное время работать не шутя. Груша любит свою семью и свою родную деревню; к нам она тоже привязана, и никаких больше соображений у неё нет. Весной она радуется нашему приезду, осенью она не без удовольствия возвращается домой.
— Ну вот, Груша, осень на дворе. Скоро мы уедем.
— Дай Бог, в час добрый, Катерина Ондревна!
— Стало быть, ты теперь домой вернёшься?
— Домой.
— Много дела теперь будет?
— Да что дела! Молотить — без меня убмолотили. Вот рожь только подсевать на муку. А потом картошку рыть станем, лён трепать на пряжу. Зимой мы с мамой пряжу прядём, холсты делаем. Зимой-то больше что ж делать? В избе духота, ночь… Мужики, те почитай все зиму спят: кто на лавках, кто на печи. Дедушка на всю зиму на печку заберётся, уйдёт.
— А ты что?
— Я-то? Да вот прясть да холсты ткать с мамой. Концы вышивать к полотенцам. Ещё-то что ж?.. На воле-то не пройдёшь. Небось, снег засыпет, что и пути-дороги не сыщешь. К реке проехать за водой, и то с лошадью раз пяток провалишься. Всё в избе и сидишь али бы на завалинке. Опять же темно скоро, спать рано ложимся — финогену (т. е. фотогену, керосину) не напасёшься.
— Скучно ведь, Груша?
— Как не скучно! А другой раз ничего. В избу набьёмся, девки все вместе, сами прядём, а сами сказки сказываем, песни поём. Тут нас не разонать — тако веселье.
При этом воспоминании лицо Груши распускается в улыбку, а песня так и просится у неё на волю; я прекращаю разговор и ухожу, тем более, что Грушу уже зовут отовсюду.
— Груша-а, а Груша! Поди, погляди, который час.
— Оглохла ты, что ли, Уграфена? Который раз тебя спрашиваю, ты куда веник-то запропастила?
— Груняшка, барыня кличет жаровню разводить!
— Груша, ступай, надёргай моркови. Живей!
С минуту Груша стоит в нерешимости, как бы недоумевая, на какой призыв следует ей откликнуться. Затем она вдруг стремительно срывается с места и несётся через двор. По всей вероятности, она положила прежде всего надёргать моркови, ибо через минуту с огорода доносится звонкая песня:
«Ты, милашка, белый свет,
Сшей к Миколе мне кисет».
Пришёл вечер, делать неча,
Начала кисетик шить…
1896
Т. е. христианам, что, к слову сказать, у Груши значит также крестьянам, так что христианин и крестьянин по её понятию одно и тоже.