— Матильда Карловна, голубушка, зачем вы так убиваетесь? — шептала горбунья, дотрагиваясь своей большой лягушечьей рукой до плеча немки.— Ничего, все уладим.
Немка ничего не отвечала, а только глубже зарылась головой в подушки.
Комната «самой» в девичьей была устроена с замечательной роскошью: стены были обиты пестрыми бухарскими коврами, потолок рагписан масляными красками, на полу красовался настоящий персидский ковер, весело теперь игравший на солнце своими вычурными узорами и линялыми красками; обитый голубым бархатом диванчик, такие же стулья, туалет из красного дерева, покрытый кружевным пологом, две стеклянных горки — одна с серебром, другая с фарфором, несколько хороших картин масляными красками,— все голые красавицы во вкусе «доброго старого времени», в заученных академических позах, с банальными улыбками на губах и с расплывшимися формами а lа Рубенс; шелковые голубые драпировки на окнах и на дверях, такое же одеяло и великолепный полог над кроватью — все это, взятое вместе, делало комнату «самой» похожей на кондитерскую бомбоньерку. Здесь всегда пахло какими-то тяжелыми духами, вроде бобровой струи или мускуса, и царствовал таинственный полумрак,— окна всегда были заслонены цветами, которые Матильда Карловна любила до страсти; солнечный свет пробивался только между занавесками и ложился веселыми золотыми узорами по коврам, на мебели, на широких лапистых листьях тропической зелени. Сам барин частенько захаживал сюда выпить маленькую чашку кофе, который Матильда Карловна готовила для него своими розовыми руками.
Анфиса в своем темном платье и в темном платочке на голове являлась полной противоположностью с красотой остальных обитательниц девичьей, точно для того только, чтобы своим безобразием еще резче вытенить расцветавшую в этих стенах юную красоту. Лицо у Анфисы, как у всех уродцев, было очень подвижное и злое, с живыми темными глазками и злыми тонкими губами; заостренный горбатый нос придавал ему птичье выражение, особенно когда девушка смеялась, показывая два ряда ослепительно белых зубов. Короткие ноги с широкими ступнями, как у утки, несоразмерно длинные руки с широкими кистями делали горбунью похожей на обезьяну, особенно когда она начинала сердиться, что проявлялось в резких, порывистых движениях.
— Перестаньте, барышня,— шептала низким контральтовым голосом Анфиса, осторожно поправляя рассыпавшиеся белокурые волосы лежавшей неподвижно нѳмки.— Этим беды не изжить. Разве он может вас понимать?
— Вот что, Анфиса,— заговорила Матильда Карловна, приподнимаясь с постели.— Ремянников теперь в Ключиках, у попа Андроника… Ты знаешь поповскую дочь Марину? Ты ведь все на свете знаешь.
— Как же видала, барышня… Ничего, так, толстая, рыжая девка, и больше ничего. И сам поп рыжий, и Марина рыжая.
— Она красивее меня, Анфиса?
— Что вы, барышня?! — пришла в ужас горбунья.— Да разве можно так говорить? Вы заправская барышня, а та м.ужичка, вроде как наша Дашка… Только и хорошего в ней, что из себя толстая, как сальная свеча.
— Нет, ты меня обманываешь,— задумчиво говорила Матильда Карловна, надевая расшитую батистовую кофточку.— Чем же она понравилась Феде, если некрасивая?
— Ах, барышня, барышня… Да ведь все эти мужчинишки на одну колодку: им бы только новенькая девка была да глаза на них пялила,— вот и все… Поп-то Андрон голубятник: бегает по крыше с шестом за голубями, а рыжая Маришка с гостями хороводится. Известная музыка-то… А только поп Ан-
X дрон хоть и прост, а как Федька попадет ему в лапы, костей не соберет. Посильнее Федьки будет поп-то, даром что старик…
— Да?
— Уж беспременно… Как медведь поп-от: пожалуй, и башку отвернет под сердитую руку.
Матильда задумалась и долго ходила по комнате, что-то соображая про себя; лицо у ней было нахмурено и бледно, губы сжаты, грудь поднималась тяжелой волной. Анфиса следила за ней улыбавшимися хитрыми глазами и в душе была счастлива: чужие страдания ей всегда доставляли величайшее наслаждение, особенно страдания женщин, которые имели несчастье быть красивее горбуньи. «Так и надо, так и надо! — повторяла она про себя, наслаждаясь чужим горем.— Вот вам, красивым-то, воем так нужно… Не сладко, видно, миленькая Матильда Карловна?»
— Послушай, Анфиса,— заговорила Матильда, останавливаясь перед горбуньей.— Я была сейчас у Яшки-Херувима… Он до чертиков допился, ну, да я его нашатырным спиртом вытрезвила, ничего, продыбается. Вечером-то я хотела сама ехать с ним в Ключики… Понимаешь? Ну, а теперь нельзя изза этой твари Матрешки: все дело испортит, ежели оставить ее одну с Евграфом Павлычем
— Ничего, сократим… Не таких ломали; с жиру девка бесится.
— А как меня хватится?.. Беда будет… Так вот я и придумала: поезжай уж ты с Яшкой, а я здесь останусь. Отправлю вас с кучером Гунькой на паре гнедых, которых из Барабы привели,— в час двадцать-то верст промчат,— а вы остановитесь не у попа… Нет, все равно, к попу прямо на двор; ты останешься в повозке, спрячешься, а Яшка пусть идет к попу. Поняла?
— Ну, барышня, как не понять… что вы!
— Ты только смотри за Яшкой в оба, чтобы н-е натренькался прежде дела… Если Федя у попа, выжди, пока он с поповной где-нибудь свиданье устроит; уж наверно у них сегодня будет свиданье, сердце у меня чует.
Горбунья улыбнулась одними глазами и только мотнула своей птичьей головой,— дескать, известное это дело.
— А когда Федя будет на свиданье, Яшка и пусть шепнет попу такое словечко про дочь… Одного-то Яшку нельзя отпустить: или проболтается, или напьется прежде времени, а когда будет знать, что ты следишь за ним, он устроит. Ведь Яшка сильно тебя боится.
— Чего ему меня бояться? Я не медведь,— надулась горбунья, питавшая к Яше-Херувиму нежные чувства; она постоянно была в кого-нибудь влюблена и разыгрывала бесконечные романы самого фантастического характера, воображая себя красавицей.
— Да, я и забыла, что ты влюблена в него,— засмеялась Матильда Карловна.— Значит, вам веселее будет ехать вдвоем.
Горбунья промолчала, потому что не умела прощать даже самых невинных шуток, задевавших ее сердечные дела, но, занятая своими соображениями, нмка не желала ничего замечать, а только прибавила не допускающим возражений тоном, каким распоряжалась обыкновенно в девичьей:
— Ну, так решено: под вечер я тебя отправлю с Яшей, а сама останусь дежурить здесь.
— Может, Евграф-то Павлыч не захочет еще глядеть на Матрешку,— ядовито заметила горбунья.— Он что-то давненько не бывал у вас… соскучился, поди!
— Молчать, змея подколодная! — крикнула Матильда Карловна, вспыхнув до ушей.— Очень мне нужно возиться с ним! Будет уж, надоел… Пусть свои узелки развязывает… Разве не стало девок? Вон их целы двенадцать… А ты со мной не разговаривать, когда не спрашивают! Слышала? А то я тебе завяжу рот. насидишься вместе с Дашкой…
Горбунья сделала свое обычное смиренное лицо и принялась просить прощения фальшивым голосом.
Летнее горячее солнце начало клониться к западу. В кургатском господском саду вдруг захолсдело, потянули длинные тени от деревьев, пахнуло откуда-то сыростью, последние птицы лениво перекликались где-то в самых вершинах развесистых столетних берез. Господский дом был все еще залит ярким светом, который слепил глаза, отражаясь от ярко выбеленных известкой стен; это было громадное здание с толстыми, чуть не крепостными стенами, глядевшими кругом узкими, длинными окнами, походившими на крепостные амбразуры. Перед домом расстилалась небольшая, неправильной формы площадь, упиравшаяся одним краем в фабрику, а другим — в сад и берег пруда. Очевидно, дом был построен очень давно, как строили только в старину.
Входа с улицы в дом не было, а сначала нужно было войти в каменные низкие ворота с железною решеткой; мощенный плитнякам двор с четырех сторон был окружен непрерывною цепью построек; за домом сейчас начиналась громадная кухня, потом людская, дальше погреб, рядом с ним тот флигель, где жил Яша. От ворот до флигелька шел длинный каменный корпус, служивший конюшней и псарней. Собственно, самый дом разделялся на две половины: в одной, которая выходила частью окон во двор, жил барин Евграф Павлыч Катаев, а в другой — его родной брат Андрей Павлыч. Братья враждовали между собой с незапамятных времен, как выражаются учебники истории; Андрей Павлыч постоянно проживал за границей, и поэтому его половина, выходившая окнами на пруд, стояла необитаемой. Управление Кургатским заводом разделялось на две половины, и такое разделение служило источником нескончаемых недоразумений, пререканий и раздоров.
С балкона на половине Евграфа Павлыча можно было любоваться отличным видом на весь Кургатский завод и на теснившиеся кругом него горы. Завод раскидал кучки своих бревенчатых домиков в узкой горной теснине, на дне которой разлился неправильною полосой большой пруд, уходивший загибом в настоящее горное ущелье; этот пруд разделял завод на две части: на одной стоял господский дом со своим громадным садом, на другой — белая каменная церковь и небольшой заводский рынок. Сейчас за плотиной начинались покрытые сажей заводские здания, две домны, целый ряд труб и выкрашенное в серую краску помещение заводской конторы; завод вечно гремел тысячами колес и валов, дымил и сыпал искры. Глухой шум воды смешивался с вечным грохотом и лязгом железа, точно здесь билось на цепи какое-то чудовище, скованное по рукам и по ногам. Общий вид на широкие заводские .улицы, на пруд, на завод и на выбегавшую из-под него бойкую горную речку Кургат был довольно красив, особенно летом, и точно нарочно был вставлен в тяжелую раму из зеленого рытого бархата. Вечером, когда даль заволакивалась синеватою мглой, вид на Кургатский завод и окрестности был замечательно хорош.