II
Ялта Лето долго не держится в памяти - слишком много было зимы. Я помнила прошлое лето ясно и без сожаления, а чтобы вспомнить позапрошлое лето, нужно было сделать усилие, но усилие делать не хотелось, точно так же как ничего не хотелось вспоминать. Весной я поехала с "Пражской" в Серебряный переулок. Было начало марта - то время, когда снег еще полностью не сошел, а только глухо ухнул и черной коркой прижался к земле. Почти во всех домах форточки в окнах оказывались раскрытыми, и даже несколько окон распахнулись наружу в пронзительный, но уже весенний холод. Я шла по Арбату мимо замерзших продавцов гжели. Они грелись у раскрытых дверей кафе. От холодного воздуха белое стекло с синим рисунком казалось прозрачным. Синее на белом, - как будто бы эти маленькие безделки на раскладных столиках выпили остатки зимы вместе с холодом и ослепительным снегом. Я прошла мимо разбитого дома, прислонившегося к Вахтанговскому театру. От здания остался только фасад с пустыми окнами без стекол, подпертый с жилой стороны огромными шестами. Казалось, что театр переходит в огромную декорацию, которая из-за своих размеров не уместилась на сцене. Я посмотрела на театр, простилась глазами с продавцами гжели - они отвели взгляды, отпуская меня, - и шагнула в Серебряный переулок. В Серебряном переулке оказалось очень тихо, но не было абсолютной тишины, и даже не из-за того, что сюда врывалось бурление Арбата или доносились звуки проезжающих машин, а оттого, что одно из окон на втором этаже было раскрыто, но сама комната виднелась неясно - только полоска обоев, белых, в синих всполохах. - Ты ничего не понял, - вырвался из окна голос, - ничего! В ответ что-то зазвенело. - Ты разбил... - послышался тот же голос. Но что именно разбил, так и осталось внутри комнаты. Этот болезненный картавый голос, вырвавшийся в весенний воздух улицы, принадлежал моей матери... Еще с утра бабка упрашивала меня поехать в Серебряный переулок. - Умоляю тебя, Зоечка, - говорила она, - съезди, что тебе стоит? Я молчала и с любопытством смотрела на нее. - У нас кончились деньги, - и как доказательство протягивала мне пустой кошелек. - Я бы поехала сама, но ты же знаешь, как тяжело мне в метро... А потом, может быть, ты хочешь забрать оттуда свои вещи? Помнишь, ты собиралась? - Помню, - согласилась я. На лице бабки загорелась надежда. Она даже покраснела. - Ну так что? - ласково спросила она. Я засмеялась... Я поднялась на второй этаж и позвонила в дверь. - Это они, - услышала я голос матери, и что-то в ответ произнес голос отца, но я не разобрала что. Она открыла дверь и встала на пороге. На мгновение ее лицо переменилось и снова стало приветливым. - Ты? - равнодушно-радостно спросила мать. Они ждали каких-то близких друзей, потому что она была в домашних брюках и вытянутом свитере. - Привет, Зоя, - ласково сказал отец и, не глядя на меня, прошел по коридору с осколками блюдца. - Пообедаешь с нами? - заботливо предложила мать, уходя на кухню. Я сидела в комнате с окном, распахнутым в переулок. С улицы долетали голоса. - Ну как там бабушка? - нарушил молчание отец. - По-прежнему пожирает селедку. Его лицо передернулось, но он промолчал. Он смотрел мимо меня в раскрытое окно. - Вы кого-то ждали? - спросила я. - Так, друзей, - неопределенно ответил отец. - И чем они занимаются? - снова спросила я, чтобы поддержать разговор. - Ничем, - беспечно рассмеялся он. - Ну ты же знаешь наших друзей. - Знаю, - кивнула я, хотя никого из них я не знала. Я знала только, что однажды, очень давно, я жила здесь, в Серебряном переулке. Бабка почему-то попала в больницу, и мать с отцом забрали меня к себе. Я почти ничего не помнила об этом периоде жизни, кроме того, что мне очень нравилось у них жить в большой высокой комнате с темно-синими стенами, хотя в действительности они оказались светло-голубыми. Отец с матерью жили в соседней комнате, наши комнаты соединялись дверью с двумя створками, но они никогда не входили ко мне через нее, они всегда заходили из коридора, потому что эта дверь была заперта. Я пробовала смотреть в замочную скважину, но ничего не видела - в замок был вставлен ключ; зато очень хорошо слышала все их разговоры, из которых не понимала ни слова. Но один разговор я все-таки запомнила, потому что мне показалось, что речь идет обо мне. - Послушай, а если она умрет? - Не говори так, - попросил отец, - она моя мать. - Я знаю, извини. Но она так тяжело больна! - Тогда мы заберем девочку к себе, - сказал отец. - Заберем девочку... - повторила мать, - но я не хочу! - И зарыдала. Иногда я сомневалась, происходил ли этот разговор в действительности, или он мне приснился и я запомнила сон и по ошибке принимала его за явь, точно так же как светло-голубые стены считала темно-синими. Несколько лет назад я рассказала об этом матери. - У вас был такой разговор? - спросила я. Когда я приезжала к родителям, они делали вид, что я постоянно живу с ними, как будто бы я не приехала раз в полгода с "Пражской", а просто вошла с улицы после прогулки. - Как ты могла, Зоя? - спросила мать и тревожно обернулась к отцу. - Как ты могла? - послушно повторил он и вдруг пытливо посмотрел на меня и сказал: - Тебе, наверное, приснилось... Мать внесла в комнату супницу, они переглянулись с отцом, и отец пожал плечами; как будто бы она советовалась с ним, что у меня спросить, а он не знал. - Ну как там бабушка? - наконец нашлась мать. - Я только что рассказала папе, - ответила я. Отец развел руками. Мы молча обедали. Мне было неловко оттого, что я сижу перед ними и ем их суп из фарфоровой тарелки. Им было неловко оттого, что они ждали друзей, а вместо друзей пришла я. Они чувствовали досаду, они не знали, о чем со мной говорить, и тяготились. Мы сидели друг против друга и испытывали одно и то же желание чтобы я как можно быстрее ушла; но суп в моей тарелке все никак не кончался, и тарелка казалась бездонной. - А как у тебя с деньгами? - поинтересовалась мать. - Ничего. - Я дам тебе немного? - Дай... Она поспешно выдвинула ящик тумбочки, достала несколько светлых бумажек и протянула мне. Я не глядя сунула деньги в карман. - Подожди, я дам еще! - сказала мать и снова потянулась к тумбочке. - Да не надо, не надо! Суп наконец-то закончился. - Нет, ты возьми! - настойчиво, с раздражением сказал отец. - Хорошо, папа, - послушно согласилась я, передразнивая его. Отец с матерью переглянулись, и мать слегка покачала головой, утешая: нет-нет, тебе показалось. - У вас холодно, - сказала я, оборачиваясь на улицу. Улица плескалась внизу, и я почему-то вспомнила тоскливые глаза продавцов гжели. Они жадно прислушиваются к говору прохожих, не спросит ли кто-нибудь у них цену за их безделки, и из-за напряжения не различают плеска улицы. - Еще даже снег не растаял, а вы распахиваете окна! Отец поднялся и закрыл окно. Но я уже пошла в прихожую - одеваться. - Уходишь? - спросила мать, печалясь, что улицы больше не слышно. - Так быстро? - с легкостью подхватил отец. - Вам жалко? - спросила я. Я уже выходила в подъезд, но вдруг вспомнила: - Альбом! - Что? - хором переспросили родители. - Мама, ты помнишь, в прошлом году, зимой, я привозила альбом с детскими фотографиями? - Конечно, помню, - обрадовалась мать, что нашлась тема для разгово-ра. - Он лежит у меня в тумбочке. - Я его заберу, - сказала я. - Бабушка хотела посмотреть. Мать принесла мне альбом, я попрощалась и с облегчением ушла. Думаю, что им тоже стало легко-легко, потому что в подъезде я услышала, как она попросила отца: - Раскрой, пожалуйста, окно! В ответ раздался скрип оконной рамы, и они тут же забыли обо мне. Я спустилась в метро, дождалась поезда на "Пражскую" и только тогда открыла альбом. Все сиденья в вагоне были заняты, поэтому я стояла у дверей. Я торопливо перелистывала страницы, мне казалось, что я ищу какую-то фотографию, но какую именно, я не знала. Знала только, что когда ее увижу, то вспомню даже не историю, а какое-то забытое, давно потерянное чувство. Меня мучило предощущение этого чувства, и я никак не могла восстановить его. Оно ускользало. Я рассматривала старый альбом пятидесятых годов с картонными страницами. Фотографии не приклеивались к страницам, а вставлялись всеми четырьмя уголками в полукруглые прорези. В этом альбоме хранилась разгадка, и я искала ее. Первые страницы занимали фотографии моей бабки. Она сидела за пианино. На голове у нее была шишка из волос, обмотанная косой, на шее - нитка жемчуга. Все фотографии были приблизительно одинаковы, разница заключалась только в положении пальцев. Ее пальцы свободно разбегались по клавишам, вокруг нее томились офицеры, и я видела их нависшие лица рядом с ее нежным лицом. По вагону пробиралась нищенка с грудным ребенком. Темные морщинистые руки и глухой платок, сдвинутый на глаза. Она подошла ко мне и молча протянула ребенка. От младенца пахло чем-то кислым, он спал и вокруг глаз у него светились желтые круги тепла. Я достала из кармана четыре мятых бумажки по сто тысяч и протянула ей. Нищенка равнодушно приняла их и исчезла в глубине вагона. "Скажу бабке, что мать не дала ни копейки", - подумала я, листая альбом. Одна из фотографий привлекла мое внимание: отец держал на руках двухлетнюю меня, у нас были одинаковые белые футболки с рукавами до локтя; отец протягивал меня вперед к фотоаппарату, точно так же как нищенка из вагона; но мы оба улыбались и ни о чем не просили. За нами виднелось раскрытое окно и шкафчик с двумя дверцами и резной полкой. Каждый вечер, после детского сада, моя бабка усаживала меня к себе на колени и мы с ней подолгу разглядывали фотографии. - А в этом шкап-чике, - говорила моя бабка, - они держат конфеты, шоколадные с ликером, в больших зеленых коробках. Те конфеты называются "Пиковая дама". А рядом лежит карамель и жареные орехи - миндаль и арахис в сахаре... Но этот шкап-чик запирается на ключ, а ключ твоя мама повесила на цепочку и носит на шее... И вот понемногу я начала вспоминать это чувство, потерянное в детстве. Оно медленно окутывало меня, как тепло окутывает человека, пришедшего с мороза. От этого чувства предметы становились прозрачными, и сквозь оболочку неожиданно проступала их суть, но потом вдруг суть оказывалась вовсе не сутью, а очередной оболочкой, потому что из-под нее проглядывало уже что-то третье. Иногда внешняя поверхность предмета вступала в спор с внутренними, причем некоторые из них противоречили ей, а некоторые, наоборот, поддерживали. Мне нравилось это многоголосье предметов, и то утраченное чувство уже готово было вернуться, и я бы уже назвала его по имени, как вдруг я разглядела, что уголки фотографии слегка примяты, как будто бы их недавно вынимали из прорезей. Я приподняла уголок фотографии и из-под нее выскользнул цветной снимок и записка на обороте тетрадного листка. Но тут поезд вздрогнул и остановился, двери раскрылись и снимок упал в щель между перроном и дверью вагона. И вместо того, что я хотела вспомнить, я вспомнила позапрошлое лето. Я успела разглядеть выпавшую фотографию, на ней было два лица: мое, темное от загара, и рядом чье-то совсем бледное. Мы сидели на веранде ялтинского кафе. За нами виднелось море. На море штормило... Прошлой зимой мой муж выбрасывал эту ялтинскую фотографию в окно первого этажа, и мне приходилось бежать на улицу и поднимать ее со снега. Он даже тогда не подозревал, что этот снимок, даже не он сам, а это бледное личико, так и не принявшее ялтинский загар, - не больше чем разменная карта между нами. Каждый раз я бежала на улицу не одеваясь, для того, чтобы снова и снова мучить его за то, что я мучилась сама. Меня тяготило наше общее прошлое, точно так же как его тяготила эта фотография, но когда и она отошла в прошлое, то я безо всякого сожаления забыла о ней. И сейчас, когда я представляю, как она лежит на рельсах метро, мне все равно. Мне жалко только море, проявившееся на снимке... Я развернула записку: "Приходи в одиннадцать в наше обычное место. Мы ждем. Г. и Ж." Мне показалось, что я что-то помню про эту записку, но что именно, я не знала. И только всплеск ревности почувствовала я тогда, совсем легкий, как июльский утренний шторм. Всего сорок минут до дому, и лето проснулось. Всего сорок минут! Я ехала и думала про лето...