Я это понимаю, и, конечно, случись это теперь, - подозрение, весьма вероятно, могло бы закрасться и в мою голову; но в ту пору, к которой относится мой рассказ, о таких вещах, как "свобода мнений", не думали даже люди, находившиеся в положении гораздо более благоприятном, чем бедный жидок, у которого похитили с постели его единственного ребенка. Ему не могло прийти в голову пощеголять либерализмом, который послужил бы ему скорее в напасть, чем в пользу, а это отнюдь не свойственно представителю расчетливой еврейской породы. Следовательно, я имел основание умозаключить, что слово о религии тут употреблено самым искренним образом.
Повторяю: мне стало жаль бедного интролигатора, и я вздумал ему немножко помочь. Я хотел, возвращаясь ночью домой, заехать в английскую гостиницу, где квартировал находившийся для набора флигель-адъютант, и сказать ему: не пожелает ли он вступиться за бедного человека, - попросить, чтобы прием рекрут этого участка был на один день отложен.
Флигель-адъютанты, которых присылали к наборам, хотя прямо в такие распорядки не вмешивались, но их ходатайства всегда более или менее уважались. Однако и эта моя задача не годилась, потому что прежде, чем я привел свое намерение в исполнение, несчастное дело бедного интролигатора осложнилось такими роковыми случайностями, что спасти его сына могло уже разве только одно чудо. И что же? чудо для него совершилось, и притом совершилось свободно, просто и легко, наперекор всем видимым невозможностям, благодаря лишь одному тому кроткому "земному ангелу", за какового многие в Киеве почитали митрополита Филарета, привлеченного сюда - к этому жидовскому делу - самым неожиданным образом и перевершившего всю жидовскую кривду и неподвижную буквенность закона своим живым и милостивым _владычным судом_.
V
Часу в двенадцатом ночи я услыхал какой-то сильный шум в огромной канцелярской зале, смежной с присутственною камерою, где я сидел один за моим делопроизводительским столиком.
Подобные беспорядки, как шум, случались, потому что ко мне, как к слишком молодому начальнику канцелярии, подчиненные мои страха не питали и особой аттенции не оказывали. Лучшими из них относительно субординации были старые титулярные советники, декорированные "беспорочными пряжками" и Станиславами. Эти важные люди хотя и не жаловали меня, как "мальчишку", которого, по всем их соображениям, "в обиду посадили им на шею", но обряда ради солидничали, молодежь же, хотя и была исполнительна в работе, а вела себя дурно. Они, случалось, и резвились и потешались насчет тех же "титулярных", между которыми был один, весьма вероятно, многим до сих пор в Киеве памятный, Григорий Иванович Салько, - величайший чудак, обучавшийся у "дьяка" и начавший службу "при дьяке" и необыкновенно тем гордившийся. Он имел совершенно своеобразное пристрастие к старому канцелярскому режиму и давал всем оригинальные советы из дьяковской мудрости. Так, например, я помню, как он, заметив однажды, что я едва преодолеваю усталость и дремоту, сказал мне:
- Сделайте, как меня старый дьяк учил: возьмите у меня из табакерки щепоть табаку да бросьте себе в глаза - сон сейчас пройдет. Мы, в то время, когда еще настоящая служба была... это когда еще вас на свете не было, все, бывало, так делали.
Этого и других ему подобных стариков легкомысленная молодежь часто дразнила и выводила из терпения, причем нередко дело от шуток доходило и до драк.
Пора относительно еще весьма недавняя, но уже совсем почти невероятная.
Так и в этот раз, заслышав шум, я полагал, что мои молодцы раздразнили кого-нибудь из титулярных советников и произошла обыкновенная свалка, которая должна сейчас же разрешиться дружным хохотом. Но дело выходило не так: я слышал, что вся моя орава куда-то отхлынула и канцелярия как будто сразу опустела.
Я встал и вышел посмотреть, что случилось. Зала действительно была пуста, свечи горели на не занятых никем столах и только в одном углу неподвижно, как мумия, сидел старейший из моих титулярных советников Нестор киевских канцелярий, - Платон Иванович Долинский, имевший владимирский крест за тридцатипятилетнюю службу.
Этот наш Нестор был огромный, сухой, давно весь как лунь поседевший престарелый хохол, державший себя очень неприступно и важно.
Он обыкновенно никогда без крайней надобности не поднимался с своего места и не разговаривал, а если разговаривал, то ругался, и непременно по-хохлацки.
Завидев меня, он медленно взглянул сверх своих медных очков и сейчас же, сердито задвигав челюстями, начал меня пробирать:
- Що же, хиба вы не бачыте, що тут роблять: они уси побигли дывиться на скаженого жидюгу. Це же вам стыдно: який же вы старшый? Идыть бо гоните их, подлецов, назад до праци.
- Какой же, спрашиваю, там взялся сумасшедший?
- А чертяка его видае, звиткиля вин взявся! Ось вон там, гдесь на сходах крутиться.
Я взял с одного из столов свечу и пошел к выходу на лестницу.
Здесь, на просторной, очень тускло освещенной террасе были все мои чиновники. Густо столпившись сплошною массою, они наседали на плечи друг другу и смотрели в средину образованного ими круга, откуда чей-то задыхающийся отчаянный голос вопил скверным жидовским языком:
- Ай-вай! спустите мене, спустите... Уй, ай, ай-вай" спустите! Ай, спустите, бо часу нема, бо он вже... там у лавру... - утик... Ай, гашпадин митрополит, гашпадин митрополит... ай-вай, гашпадин митрополит, когда ж, ви же стар чоловик... ай-вай, когда же ви у бога вируете... ай... што же это такой бу-у-дет!.. Ай, спустить мене, ай... ай!
- Куда тебя, парха, пустить! - остепенял его знакомый голос солдата Алексеева.
- Туда... гвальт... я не знаю куда... кто в бога вируе... спустите... бо я несчастливый, бидный жидок... що вам мине тримать... що мине мучить... я вже замучин... спустите ради бога.
- Да куда тебя, лешего, пустить: куда ты пойдешь, куда просишься?
- Ай, только спустите... я пиду... ей-богу, пиду... бо я не знаю, куда пиду... бо мине треба до сам гашпадин митрополит...
- Да разве здесь, жид ты этакой, сидит господин митрополит! резонировал сторож.
- Ах... кеды ж... кеды ж я не знаю, где сидит гашпадин митрополит, где к ему стукать... Ай, мне же его треба, мне его гвальт треба! - отчаянно картавил и отчаянно Силен еврей.
- Мало чего тебе треба: как тебя, парха, и пустят до митрополита.
Жид еще лише завыл.
- Ай, мине нада митрополит... мине... мине не пустят до митрополит... Пропало, пропало мое детко, мое несчастливое детко!
И он вдруг пустил такую ужасающую ноту вопля, что все даже отшатнулись.
Солдат зажал ему рукою рот, ко он высвободил лицо и снова завопил с жидовскою школьною вибрациею:
- Ой, Иешу! Иешу Ганоцри! Он тебя обмануть хочет: не бери _его_, лайдака, мишигинера, плута... Ой, Иешу, на що тебе такой поганец!
Услыхав, что этот жидок зовет уже Иисуса Христа, {"Иешу Ганоцри" по еврейскому произношению значит Иисус Назарянин. (Прим. автора.)} я раздвинул толпу. Передо мною было зрелище, которое могло напомнить группу с бесноватым на рафаэлевской картине "Преображения", столь всем известной по превосходной гравюре г. Иордана. Пожилой лохматый еврей, неопределенных лет, весь мокрый, в обмерзлых лохмотьях, но с потным лицом, к которому прилипли его черные космы, и с глазами навыкате, выражавшими и испуг, и безнадежное отчаяние, и страстную, безграничную любовь, и самоотвержение, не знающее никаких границ.
Его держали за шиворот и за локти два здоровенные солдата, в руках которых он корчился и бился, то весь сжимаясь как улитка, то извиваясь ужом и всячески стараясь вырваться из оковавших его железных объятий.
Это ужасающее отчаяние, - и эта фраза "кто в бога вирус", которую я только что прочел в оригинальной просьбе и которую теперь опять слышал от этого беснующегося несчастного, явились мне в общей связи. Мне подумалось:
"Не он ли и есть этот интролигатор? Но только как он мог так скоро поспеть вслед за своим прошением и как он не замерз в этом жалчайшем рубище и, наконец, что ему надо, что такое он лепечет в своем ужасном отчаянии то про лавру, то про митрополита, то, наконец, про самого Иегошуа Ганоцри? {Имя "Иисус" иногда произносится Иешу, иногда Иегошуа. (Прим. автора.)} И впрямь он не помешался ли?"
И чтобы положить конец этой сцене, я махнул солдатам рукою и сказал: "Пустите его". И лишь только те отняли от него свои руки, "сумасшедший жид" метнулся вперед, как кошка, которая была заперта в темном шкафе и перед которою вдруг неожиданно раскрылись дверцы. Чиновники - кто со смехом, кто в перепуге - как рассыпанный горох шарахнулись в стороны, а жид и пошел козлякать.
Он скакал из одной открытой двери в другую, царапался в закрытую дверь другого отделения, и все это с воплем, с стонами, с криком "ай-вай", и все это так быстро, что прежде, чем мы успели поспеть за ним, он уже запрыгнул в присутствие и где-то там притаился. Только слышна была откуда-то его дрожь и трепетное дыхание, но самого его нигде не было видно: словно он сквозь землю провалился; трясется, и дышит, и скребется под полом, как тень Гамлета.