- Э, папаша, начальство обижать - это, брат, не ладно. Начальство, голубчик, надо всегда уважать. Это ты, братец, напрасно сунулся.
Солдат замолчал и на минуту прислушался.
- Держись! - сказал он. - Это наш комендант идет.
Комендант трибунала, матрос Крандиенко, так крепко врезался в мою память, что и теперь, через двенадцать лет, мне очень легко вызвать его сумбурный образ: лихо загнутая матросская шапка - чертовой кожи, ослепительная - белая - рубаха, вышитая малорусским красным узором, запрятана в необычайной гоголевской ширины шаровары, ниспадающие до сапожных лаковых носков, на груди на солидной золотой цепочке массивные золотые часы "с двуглавым орлом, личный Государев подарок, - говорил Крандиенко, - в память тех дней, когда я плавал на "Штандарте"..." (Да, вероятно, врал?).
Странна была наша встреча.
Я сидел на табуретке, он вошел, сел на угол стола и заболтал ногою.
- Ага, пожаловали в нашу гостиницу, - заговорил он с ярким малорусским акцентом. - Добре, добре. Тут у нас на нарах иногда ночует развеселая компания. Но как только надумаете бунт или побег - расстреляю к чертовой матери! Кстати, - продолжал он, - звонила по телефону ваша супруга. Спрашивала, какие вещи вам требуется привезти?
Я начал перечислять:
- Папиросы, спички, четыре свечки, мыло, одеколон, десть бумаги, перья и чернила и т.д., и т.д., и т.д. ...
- А еще что?
- Красного вина, хотя бы удельного.
- Сколько? Полбутылки? Бутылку?
- Ну, бутылки две, самое большее три... Ну, еще ночное белье и постельное.
- Так и передадим. А ананасов и рябчиков не желаете ли?
Я понял, что он издевается надо мной, и замолчал. Он посидел еще немного, рассеянно посвистал "виють витры", поболтал ногою и ушел. Потянулось скучное время дурацкого безделья. Солдат дремал, кивая носом, прислонившись к стене и опершись на ружье. Где-то близко за стеною наяривал без отдыха голосистый гнусавый фонограф.
- Кто это играет на граммофоне? - спросил я.
- А, тут наша матросня. Делать им нечего, так они целый день заводят эту машину да подсолнухи лузгают.
И опять зеленая скука. Опять дурацкие нудные мысли. И вдруг снова приходит комендант Крандиенко, на этот раз с открытым и оживленным лицом.
- Можете выйти из этой буцыгарни и можете ходить, где вам угодно, по всему дворцу. Так приказал председатель трибунала. Да, и правда, здесь для вас темно и еще вошей можете набраться. Идите, ну. Спать будете на коврах, я и подушку вам устрою. С семьею вам не воспрещено видеться. А теперь просю со мной уместе пообидать.
Еда у него была простая, но вкусная, сытная. Во время обеда привели ему каких-то мокрых грязных мужиков.
- Скобари? - закричал он на них.
- Точно так... Скопские мы...
- Сейчас же расстреляю к чертовой матери! Денисенко! Вестовой! Веди эту шпану на кухню и накорми, а потом - в темную. У меня так, - обернулся он ко мне: - первым делом забочусь об арестованных, потом о служащих, а потом только и сам поем. Мое правило.
К вечеру, когда мы с Крандиенко пили чай, приехала моя жена.
- Ты жив?! - вскричала она, ощупывая мое лицо и вдруг накинулась на коменданта.
- Что это за безобразие у вас творится? Я спрашиваю, как чувствует себя мой муж? А какой-то глупый осел бухнул мне в телефон: "Расстрелян к чертовой матери".
Крандиенко улыбнулся светло и широко, от уха до уха...
- Не сэрчайтэ, товарищ Куприна. Це я пошутковал трошки.
Посаженный в революционный трибунал, помещавшийся в бывшем дворце В. Кн. Николая Николаевича Старшего, я мог бы свободно и беспрепятственно осмотреть все его роскошные помещения. Но никогда еще не чувствовал я себя ловко и уверенно, посещая чужие дома, покинутые их настоящими владельцами, хотя бы и много лет тому назад. Мне всегда в эти минуты приходило в голову тревожное ожидание: а вдруг придет сейчас истинный хозяин или его суровый призрак и скажет:
- А ну-ка, милостивый государь и наглый незнакомец. Не угодно ли вам будет немедленно убраться отсюда вон?
Воображал я также, для параллели, что вот прихожу я в свой собственный одноэтажный домик, нахожу его настежь растворенным. И вдруг с неприятным изумлением натыкаюсь на неведомого мне посетителя, который, без всякого позволения, бродит по моим комнатам и беспечно заглядывает в мой кабинет и мою спальню, в мои альбомы и рукописи... И не от этой ли стыдливой неловкости стоит в музеях, церквах и старых замках такая тяжелая тишина, чуть тревожимая осторожным шепотом.
Потому-то я и отказался учтиво от развязных хозяйских приглашений моего сторожа Крандиенки посетить вместе с ним верхние роскошные этажи.
Зато я охотно воспользовался его разрешением работать за огромным письменным столом, посреди упраздненной приемной, окруженной широкими скамьями из поддельных текинских ковров.
- Почем знать, - думал я, - сколько еще дней, а то и недель придется просидеть под этим, навязанным мне, кровом?
И если удастся свободно поработать здесь, на новом месте, то уж лучше, по старой писательской примете, начать сейчас же, чтобы потом не подпасть злым духам медлительности, лености и скуки.
Разложив на зеленом столе свои письменные принадлежности, я обмакнул перо ном. 86 в чернила и на белом, приветливо свежем листе вывел большущими буквами:
"Однорукий комендант".
Крандиенко заглядывал мне через плечо, нагибая боком голову и кося глазом, как ворона на кость. Вдруг он сказал:
- Та я же-ж не однорукий, а зовсим с двумя руками.
- Это не про вас, - ответил я. - Про вас будет потом, лет так через пять-шесть. А теперь очередь другого коменданта. Тут от вас, в двух шагах Петропавловский собор. И в нем царская усыпальница. Так вот, в ограде этой усыпальницы похоронен сто лет назад герой многих славных войн, впоследствии комендант Петропавловской крепости, Иван Никитич Скобелев. Был он в бесчисленных сражениях весь изувечен. Левую руку ему начисто отрубили, а на правой осталось всего два с половиной пальца. Оттуда и прозвание: "однорукий". И завещал он перед смертью, чтобы положили его за оградой усыпальницы, головою как раз к ногам великого императора Петра Великого, перед памятью которого он всю жизнь преклонялся.
Крандиенко выпустил изо рта огромный клуб дыма и воскликнул уверенно:
- О, це я знаю. Той Скобелев, що воевал с турком.
- Нет, больше с французами. С турками дрался уже его внук, Михаил Дмитриевич Скобелев, знаменитый "Белый генерал". О всех трех Скобелевых, о внуке, отце и деде, на днях очень много и очень хорошо мне рассказывал личный ординарец Скобелева-третьего, почтенный и милый старик. Так вот, пока мне здесь делать нечего и пока память еще свежа, я и хотел записать его слова.
Крандиенке стало скучно.
- Ну, да, конечно, - сказал он, едва удерживая зевоту. - А все-таки написали бы вы лучше за нашу великую революцию и за нашу геройскую "Аврору".
- Не беспокойтесь, - сказал я, - история вас не забудет. А издали все-таки виднее.
Вечером он весьма заботливо постелил для меня постель на широкой ковровой скамье и сел у меня в ногах. Мы курили в темноте, а он рассказывал мне эпизоды из своей прежней жизни. "Вам, как писателю, это пригодится".
Рассказывал о том, как был актером в "малоросической" драме. Упоминал небрежно имена Занковецкой, Саксаганского, Садовского, Кропивницкого и Старицкого. Он даже напевал вполголоса куплеты из "Наталки-Полтавки":
"Ей, Наталко, не дрочися,
Ей, Наталко, не дрочися,
Забудь Петра ланця
Пройдоху поганця,
Схаменися,
Схаменися..."
Пел он также какие-то отрывки из оперы "Запорожец за Дунаем" и пробовал декламировать монологи из пьесы "Глытай, абож павук". Но все это выходило у него плоховато. Ролей своих он окончательно не помнил или страшно перевирал их, а в пении так фальшивил, что, думаю, его не приняли бы ни в одну, даже самую захудалую театральную антрепризу. Ведь украинцы, как и итальянцы, родятся на свет с верным слухом и с голосами, поставленными самим Господом Богом. Вернее всего было предположить, что Крандиенко перевидал в своей жизни все пьесы скудного и незатейливого малорусского репертуара и играл раза два-три в любительских спектаклях, все остальное выдумал из хвастовства.
Гораздо ярче и правдоподобнее вышел у него рассказ о хохлацкой свадьбе. Самое лестное, по его словам, но зато и самое ответственное положение в свадебном ритуале выпадало на долю сватавьев с невестиной стороны. Пока, обвязанные рушниками, они носили над невестою венец вокруг аналоя; пока на свадебном пиру они, не уставая, пели старые хвалебные песни и говорили самые восторженные речи в честь новобрачной - они бывали настоящими королями пира. Их благодарили, всячески ублажали, поминутно целовали и обнимали, обливая водкой, дарили им платки, шарфы, вышивки для рубашек, полотенца и рукавицы.
Потом молодых уводили в каморку, и тогда веселье на час ослабевало, становилось напряженным, натянутым. Всего неувереннее чувствовали себя невестины сватавья. Через час в каморку заходили две почтенные старые свахи и вскоре возвращались назад, держа торжественно в руках вещественные доказательства. Обыкновенно в этом случае гульба вспыхивала в удвоенных размерах. Сватавьев опять принимались целовать, обливая водкой. Снова им дарились отличные домотканые изделия. Гуляли весь этот день, а случалось, и на другой, и на третий. Всем свадебным поездом ходили по деревне, нося на высоком шесте красную рубашку, кричали горько, целовались с прохожими, опять пили и пели: