— За "коня", а не за извозчика!
— Ну, все равно… Н-нет ни единого! Наконец уж около Обуховской больницы видим, стоит наш спаситель — "подавай!" Растолкали, сели без торгу, "пошел!.." Не тут-то было: лошадь — кляча, и притом хромая. Еле взялась с места. "Бей, говорю, потому что я по опыту знаю, как на такие заезженные существа действует кнут; стоит только разжечь, ей удержу нет, — бей, говорю, ради самого бога, дело важное". — "Бей-бей! — повторил извозчик, — а как убьешь?" И завел он историю о скотинке, о хлебушке, о податях, а сам все кнутиком о крыло постукивает, не бьет лошадь-то, а только крыло постукивает. Можете представить, какое положение! Сидим на извозчике как в аду, как в огне. "Опоздаем!" — шепчет приятель. Четверть часа ехали до Пяти Углов. Хотя бы до Палкина, думаем, добраться — там бы взяли хорошего рысака. Стали с Загородного поворачивать на Владимирскую, и около гостиницы "Москвы" уж виден извозчик, глядь — наш старикашка (извозчик был древнейший старец) как-то тихонечко тпрукнул на лошадь и мгновенно с козел съерзанул и заковылял бегом прочь. Бежит и нагибается, поглядит-поглядит в землю и опять дальше. Кричит: "Кнут обронил!" А мы сидим: соскочить и бежать — закричит караул! Кнут обронил! Сказать ему, что, разыскивая свой кнут, он делает непоправимое зло — ничего не поймет, ни единого слова. Все-таки кнута бросить нельзя… он двадцать копеек стоит, а деньги трудовые. Сидим и ждем. Ждем бесконечно… века!.. Передумал я в эту минуту, прямо вам скажу" очень много… даже до слез… Наконец шлепает сапожонками, запыхался, прибежал. "Господь, говорит, мне еще подкову послал… хорошая, говорит, попалась штука… На сорок на пять копеек… Н-но, голубь, трогай"… Добрались до Палкина, взяли рысака; но увы, было уж поздно! А уж как нас извозчик-то благодарил, ужас! Как же? Сколько счастья привалило: нашел кнут, нашел подкову, да мы ему у Палкина, когда пересаживались, сунули в руку без счету… Крестился даже на меня и все твердил: "Пошли вам царица небесная, Никола праведный, архангелы преподобные!"
— Ну будет, будет вам философствовать-то, Максим Иваныч, не отвлекайтесь от дела.
— Это я только так, к случаю… Здесь, как видите, невозможно было рта разинуть с мужиком, с крестьянином, ну, а что же могла бы тут понять какая-нибудь Аксинья Васильевна? Я тогда жил на хлебах у ее хозяйки и, разумеется, видел ее каждый день — совершенное дерево… То есть ни малейшего отношения… Бывало, наслушаешься за день-то — время было одушевленное — бог весть чего, придешь домой, взглянешь на Аксинью Васильевну, как это она, например, квашню месит голой рукой, и так какое-то неудовольствие почувствуешь. Ну да не в том дело. Где ей знать и понимать!.. А мысль, между прочим, в то же самое время не ослабевает. Аксинья Васильевна квашню месит да спрашивает: "будешь, что ль, хлебово-то есть?", а там своим чередом — период за периодом, теория за теорией. Прошел период, когда о мужике толковали с нежностью и сочувствием, и настал период, когда о мужике заговорили как о дураке; кончился этот период, начался новый. Пропасть деятелей сошло со сцены, еще больше появилось новых… Множество из деятелей сами отказались: "устал! утомился! поработал!" А иных гнала со сцены публика, и те упирались… Дело становилось серьезным, и вопрос не разъяснялся, а запутывался. Планов, путей стало являться множество… Словом, дела шли своим порядком, а Аксинья Васильевна продолжала месить тесто, вставать до петухов, вздыхать по ночам о том, подошло ли тесто. То есть ничего общего, и две вещи совершенно разные.
— А все-таки без покаяния?
— Без покаяния и без причастия.
— И от направления?
— От него-с, от направления.
— Удивительно!
— А вот извольте слушать далее, и все будет совершенно ясно, и ничего удивительного тут не будет.
— Продолжайте, продолжайте, мы слушаем.
— Планов и разных систем, как я уже вам докладывал, — продолжал Максим Иваныч, — развелось весьма значительное количество. Перечислять их было бы затруднительно, да, признаться сказать, и не сумел бы я этого сделать. Скажу кратко, пути обнаружились двух родов: законные и незаконные. О незаконных путях говорить мне незачем, так как они суть незаконные, и хотя мне и пришлось просидеть под арестом в Александро-Невской части более трех месяцев, по доносу одного закладчика, но впоследствии оказалось, что я совершенно ни к чему подозрительному не прикосновенен. Я говорю только о законных путях и о лицах, действующих только на них. С одним-то вот таким деятелем я познакомился за границей; теперь он очень известный человек, имеет и деньжонки. За границу я попал по конторским делам, то есть, если сказать правду, разыскивал там нашего директора компании. Поехал и провалился там… Кроме этого, было еще одно поручение от одного богатого барина — осмотреть больницы и привезти уставы, а если можно, так и на месте составить устав при помощи специалистов. Необходимо было, чтобы все новейшие усовершенствования по этой части были применены к делу, а больница предполагалась для крестьян. Ну конечно, не зная языка, долго я кое-как путался по Парижу без всякого толку, наконец — уж не помню, кто и когда познакомил меня с господином, о котором рассказываю, и с первого же раза он произвел на меня самое благоприятное впечатление. С первого взгляда видно было, что это человек недюжинный: настойчив, энергичен, основателен… Работу, которую я предложил ему, он исполнил так, что даже я, посторонний человек, получил от заказчика-барина сто рублей серебром награды… Словом, это был такой человек, который если уж взялся за дело, так сделает его в самом лучшем виде, раскопает вопрос до корня, да и из корня-то еще норовит что-нибудь извлечь. Ему мало узнать, что вот на этом, например, столе, — он узнает еще, что и под столом-то творится, и все запишет и разъяснит. Ничего общего ни с какою из легкомысленных партий он не имел, — напротив, много над ними смеялся, стоял от всех их представителей в стороне и никаких надежд на них не возлагал. В случае же каких-нибудь столкновений он всегда так озадачивал своею основательностью самых сильных из них, что приходилось только краснеть. Однажды при мне — я был сам свидетелем — он, что называется, влоск положил человек двадцать народу, целую компанию самых разнородных направлений и партий… И на чем срезал-то? То есть на сущих пустяках… И всегда он так, всегда разыщет какую-нибудь такую маленькую штучку, которую другой и не замечает среди своих громаднейших планов; а в штучке-то этой все и дело… Словом, уж верно вам говорю, человек вполне основательный… Так вот раз затеяли несколько человек русских устроить в Париже читальню, выписать газеты и проч. Назначены были место, день и час, где всем собраться и обсуждать. Ну и я тут, конечно… Пошли мы на это собрание с этим самым основательным человеком вместе. Помню, бежит мой барин да на часы поглядывает: "Опоздаем, говорит, ох, опоздаем". — "Что вы, говорю, беспокоитесь, еще только десять минут девятого, а собрание назначено в восемь. Там, поди, еще и ни единого человека нет!" — "Какое, говорит, нет — уж там наверно все решено. Вы думаете, говорит, у нас как дела делаются? У нас не то что такие дела, а и почище которые бывают, так и то нам ничего не стоит решить их в две минуты…" И дует вперед, еле я за ним поспеваю. И что же? Прибежали — полна комната народу, и точно, все уже решено. Основательный-то человек мой взглянул на меня — дескать, "что, не правду я говорил?" — и спрашивает компанию: "Решено уже все?" Отвечают: "Все!" — "Позвольте узнать подробности?" — "Извольте", говорят и объясняют дело таким образом: решено собрать со всех присутствующих на первое обзаведение по пяти франков; ежемесячный взнос — по два, а случайный посетитель платит два су. Мой — судит, внимательно рассчитывает и спрашивает: "Что же далее?" — "А далее, говорят, вот что: составили мы список всем, на кого можно рассчитывать, и насчитали таких лиц сорок четыре человека; по пяти франков взносу — составит двести двадцать франков; на эти деньги нанимаем квартиру — комнату и кухню — шестьдесят франков за три месяца. На сто пятьдесят выписываем важнейшие русские газеты и журналы, а на остальные покупаем шесть стульев плетеных, стол и лампу. Егоров купит мебель, Семенов наймет квартиру, а Алексеев отправит деньги на почту. Кассиром выбрали Марью Васильевну; если угодно, вносите ваши пять франков, а о дне открытия, то есть о том дне, когда получатся журналы, — известим". — "Все?" спрашивает. "Все…" Признаюсь — и я было думал — "да чего же, мол, тебе, друг любезный?" Ну, сами вы посудите, чего еще тут надо? А он, вижу, только бороду подергивает и что-то соображает… "Отлично-с!" говорит. "Ну, думаю, друг милый, кажется, тебе тут не подо что подобраться"… Молчал, молчал, спрашивает:
"— Лампу, кажется, господин Егоров купит?" — "Егоров!" — "А керосин?" — "Керосин тоже Егоров". — "А зажигать кто будет?" — "Консьержка". — "А тушить-с?" Молчание… Зацепил-таки! Кто-то было сказал: "Тот, кто последний уйдет". — "А вам известно, кто именно будет уходить последним?" — "Ну, да тот, кто после девяти часов вечера…" — "Ну, а если забудет погасить-то, может это случиться? Ведь тут газеты, бумага-с…" Молчание… Тут уж он осмелел и стал говорить с большою кротостью: "У кого будет ключ? Или дверь так целый день и будет стоять открытой? А если кто возьмет журнал да унесет с собой!" Тут было зашумели, а он им: "А о посторонних посетителях…" И опять: "Почему же шесть стульев, а не семь и не восемь? Кто купит керосину, если он выйдет? А перья, бумага, чернила…" То есть в самое короткое время перевернул все вверх дном: в конце концов оказалось необходимым, чтоб в библиотеке кто-нибудь жил, так как консьержке со всем не управиться. Живущий не будет платить за квартиру и будет за это присматривать за порядком, запрет дверь, погасит лампу, сложит в кучу старые нумера газет и т. д. Квартира в двадцать франков оказалась неудобной, надо было нанимать в тридцать, расход, следовательно, увеличился на целую треть… Одну из газет похерили, а жить в квартире согласился один бедный русский студент. "С удовольствием, говорит, буду…" Все кой-как уладилось, но мой не унялся. Помолчал, помолчал да опять: "Отлично-с! Вы будете жить?" — "Я!" — "А подушка у вас есть?" — "Чорт возьми, говорит, в самом деле у меня нет ни подушки, ни кровати". — "Да я думаю, вам надо бы и стул и стол?" — "Конечно, какого же чорта я буду в пустой комнате… Я хочу работать, мне надо заниматься… Что ж, я так и буду валяться на голом полу, как собака, да смотреть, чтобы кто не украл газет?.. Чорт возьми!" Не прошло, одним словом, и часу после того, как мы явились в собрание, как уже все было расстроено окончательно; оказывалось, что на одно только начало, то есть чтобы только, господи благослови, подумать начать, — и то надо тысячи четыре денег. А там пошли и графины для воды, и пепельница, и кровать, одеяло, проверка кассы, приходо-расходная книга, большая и малая, и чорт знает что… Поднялся шум, несогласие… Помню, один, кажется художник какой-то, вышел из всякого терпения… Долго он все думал, думал, наконец не выдержал, затрясся весь и возопил: "Я, я, я дам подушку, спички, лампу. Я… я… бумагу… одеяло, чорт бы его драл… возьму у жены, отыму все, все, все… но, ради бога, ради бога, оставьте, оставьте меня, оставьте меня в покое!.." Весь план рухнул; все стали расходиться в полном неудовольствии. Впоследствии все дело, однако, устроилось, но мой приятель тут уж не участвовал; да и вообще, говорю вам, человек этот был "особ статья". Учености необыкновенной… У него, например, в комнате места нет от бумаг; по стенам — крюки, на столах — иглы, и на каждом крюке и каждой игле насажены бумаги… и всё по разным частям… То есть, например, какая-нибудь самая малость, а бумаг для нее на восьми крюках насажено… И, например, народы разные… То есть таких народов, кажется, отроду никто не слыхивал; в Африке, например, открылись народы ростом с кошку, а между тем уже вступили в драку. Какой-то, например, попался ему африканский народ, так ведь он его решительно, то есть, по всем суставам разобрал; и народ-то, шут его знает, какой-то удивительный, ростом не больше хорошей кошки, а также, каналья, лезет в драку и королем себе нанял одного французского цирюльника…"