Тэеры, прибывшие в недавно купленном автомобиле семейного типа, преподнесли хозяину изящную коробку мятных леденцов в шоколаде. Д-р Гаген, добравшийся пешком, триумфально потрясал бутылкой водки.
– Добрый вечер, добрый вечер, добрый вечер, – сказал добродушный Гаген.
– Доктор Гаген, – сказал Томас, пожимая ему руку, – надеюсь, г-н сенатор не видел, как вы расхаживаете с этой бутылкой по городу[44].
Бравый доктор заметно постарел за последний год, но, как всегда, выглядел крепким и несколько квадратным из-за своих сильно подбитых плеч, квадратного подбородка, квадратных ноздрей, львиной переносицы и прямоугольной копны волос с проседью, чем-то напоминавших подстриженную купу дерева. На нем был черный костюм, белая найлоновая рубашка и черный галстук в красных молниях. К сожалению, у г-жи Гаген в самую последнюю минуту разыгралась ужасная мигрень и она не могла прийти.
Пнин принес коктэйли, «или, лучше сказать, – фламинго-тэйли[45], специально для орнитологов», сострил он с лукавой улыбкой.
– Благодарю вас, – пропела г-жа Тэер, принимая свой стакан и поднимая выщипанные в нитку брови, с той радушной жеманно-вопросительной интонацией, которая должна была означать смесь удивления, признательности за незаслуженное внимание и удовольствия. Привлекательная, чопорная, розовощекая дама лет сорока, с жемчужными искусственными зубами и волнистыми позлащенными волосами, она была кузиной-провинциалкой элегантной, непринужденно державшейся Джоаны Клементс, которая изъездила весь мир, живала даже в Турции и Египте и была замужем за самым оригинальным и самым непопулярным профессором Вэйндельского университета. Тут следует помянуть добрым словом и мужа Маргариты Тэер, Роя, унылого и неразговорчивого преподавателя английской кафедры, которая за вычетом ее кипучего заведующего Коккереля была прибежищем ипохондриков. Внешность у Роя была вполне заурядная. Если нарисовать пару старых желтых туфель, две заплаты из бежевой кожи на локтях[46], черную трубку и два набрякших глаза под тяжелыми бровями, то прочее легко будет заполнить. Где-то посередке маячила какая-то редкая болезнь печени, а где-то на заднем плане была поэзия восемнадцатого века, отъезжее поле Роя – сильно общипанный выгон с еле слышным ручьем и с островком деревьев с вырезанными на стволах инициалами; это поле по обе стороны отгорожено было колючей проволокой от владений профессора Стоу (предыдущее столетие), где ягнята были побелей, дерн помягче, ручей говорливей, и от начала девятнадцатого века д-ра Шапиро, с дымкой в лощинах, морскими туманами и заморским виноградом. Рой Тэер, избегавший говорить о своем предмете, и вообще избегавший разговоров о каком бы то ни было предмете потратил десять лет однообразной жизни на ученый труд о забытой группе никому не интересных рифмоплетов и вел подробный зашифрованный дневник в стихах, который, как он надеялся, когда-нибудь смогут разобрать потомки и по трезвом размышлении, задним числом объявят его величайшим литературным достижением нашего времени, – и почем знать, Рой Тэер, вы может быть окажетесь правы.
Когда все принялись уютно потягивать да похваливать коктэйли, профессор Пнин присел на охнувший пуф подле своего нового друга и сказал:
– Я имею доложить вам, сударь, об этих скайларках, а по-русски – жаворонках, о которых вы изволили спрашивать меня. Вот возьмите это с собой домой. Я тут отстукал на пишущей машине краткое резюме с библиографией. Я думаю, мы теперь перейдем в другую комнату, где нас, кажется, ждет ужин à la fourchette.
Вскоре гости с полными тарелками снова переместились в гостиную. Явился пунш.
– Ба, Тимофей, откуда у вас эта просто божественная чаша! – воскликнула Джоана.
– Мне подарил ее Виктор.
– Но он-то где же нашел ее?
– В антикварном магазине в Крантоне, наверное.
– Да ведь она, должно быть, стоит кучу денег.
– Один доллар? Десять долларов? Меньше, быть может?
– Десять долларов – вздор какой! Две сотни, я бы сказала. Да вы взгляните на нее как следует! Взгляните на этот вьющийся узор. Знаете что, вам нужно показать ее Коккерелям. Они знают толк в старинном стекле. У них есть Дунморский кувшин, но он кажется бедным родственником этой чаши.
Маргарита Тэер в свою очередь полюбовалась чашей и сказала, что в детстве ей казалось, что стеклянные башмачки Золушки именно этого зеленовато-синего оттенка, на что профессор Пнин заметил, что, primo, он хотел бы, чтобы каждый сказал, так же ли хорошо содержимое сосуда, как и содержащий его сосуд, и что, secundo, башмачки Сандрильоны сделаны не из стекла, а из меха русской белки – vair по-французски. Это, сказал он, типичный пример выживания более жизнеспособного слова, ибо verre[47] лучше запоминается, чем vair, которое, по его мнению, происходит не от varius, пестрый, а от веверицы, славянского слова, означающего красивый, бледный мех, как у белки зимой, с голубоватым, или, лучше сказать, сизым, колумбиновым оттенком – от латинского co-lumba, голубь, как кое-кому здесь должно быть хорошо известно – так что, как видите, госпожа Файр, вы были, в сущности, правы.
– Содержимое превосходно, – сказал Лоренс Клементс.
– Этот напиток просто упоителен, – сказала Маргарита Тэер.
(«Я всегда полагал, что „колумбина“ – это какой-то цветок», – сказал Томас Бетти, и та не задумываясь согласилась.)
Затем стали сопоставлять возраст нескольких детей присутствовавших. Виктору скоро пятнадцать. Айлине, внучке старшей сестры г-жи Тэер, было пять. Изабелле было двадцать три, и ей очень нравилась ее секретарская должность в Нью-Йорке. Дочери д-ра Гагена было двадцать четыре года, и она должна была вот-вот вернуться из Европы, где великолепно провела лето, разъезжая по Баварии и Швейцарии с очень милой старой дамой, Дорианной Карен, знаменитой фильмовой звездой двадцатых годов.
Раздался телефон. Кому-то нужно было поговорить с г-жой Шеппард. С совершенно необычной для него в таких случаях обстоятельностью непредсказуемый Пнин не только отрапортовал ее новый адрес и номер телефона, но еще и присовокупил те же сведения о ее старшем сыне.
К десяти часам, благодаря пнинскому пуншу и беттиному скотчу, иные из гостей заговорили громче, чем это им казалось. Карминовый румянец залил одну сторону шеи г-жи Тэер под синей звездочкой ее левой серьги, и, сидя очень прямо, она угостила своего хозяина повествованием о распре между двумя ее коллегами по библиотеке. То была зауряднейшая конторская история, но перепады ее голоса от барышни Пищалкиной к г-ну Басову и потом сознание того, что вечер удался, заставляли Пнина восторженно хохотать в ладошку, наклонив голову. Рой Тэер слабо подмигивал самому себе, глядя в пунш вдоль своего серого пористого носа, и вежливо внимал Джоане Клементс, которая, когда бывала немного навеселе, как сегодня, имела прелестную привычку быстро-быстро моргать или даже вовсе прикрывать свои отороченные черными ресницами синие глаза и прерывать течение фразы (чтобы отделить придаточную или заново разогнаться) глубокими добавочными придыханиями: «Но не кажется ли вам – хох – что он – хох – практически во всех своих романах – хох – пытается – хох – показать причудливое повторение некоторых положений?» Бетти сохраняла присутствие своего небольшого духа и умело следила за распределением съестного. В нише Клементс мрачно вращал медлительный глобус, между тем как Гаген, тщательно избегая некоторых традиционных интонаций, к которым прибег бы в более интимной компании, рассказывал ему и ухмыляющемуся Томасу свежую историйку про г-жу Идельсон, поведанную г-жой Блорендж г-же Гаген. Пнин подошел к ним с тарелкой нуги.
– Это не вполне годится для ваших целомудренных ушей, Тимофей, – сказал Гаген Пнину, который всегда говорил, что не в состоянии понять пуанты «скабрезных анекдотов», – но все-таки —
Клементс отошел и присоединился к дамам. Гаген начал заново рассказывать свою историю, а Томас – заново ухмыляться. Пнин, поморщившись, махнул рукой на рассказчика русским жестом со значением «полно вам, право» и сказал:
– Я слышал этот же самый анекдот тридцать пять лет тому назад в Одессе и даже тогда не мог понять, что тут смешного.
В еще более поздней стадии вечера опять произошли некоторые перемещения. На тахте в углу скучавший Клементс листал альбом «Фламандских шедевров», подаренный Виктору его матерью и оставленный им у Пнина. Джоана сидела на низкой скамеечке у колена своего мужа с тарелкой винограда в подоле широкой юбки, прикидывая, когда можно будет уйти, не огорчив тем Тимофея. Остальные слушали Гагена, рассуждавшего о современном образовании.
– Вы можете смеяться, – сказал он, бросая колкий взгляд на Клементса, который покачал головой, отводя это обвинение, после чего передал альбом Джоане, показывая ей, что именно вызвало у него радостную улыбку. – Можете смеяться, но я утверждаю, что единственный способ выбраться из трясины, в которой мы погрязли, – одну каплю, Тимофей, довольно – это запереть студента в звуконепроницаемой камере и упразднить лекционный зал.