Но где и было бы чем разживиться – проходящим солдатам не выпадало времени шарить по домам. И котомок не хватило бы – уносить добычу. И, на смерть идучи, не наносишься.
Первые жители, которые не ушли, были не немцы, а немецкие поляки, кое-как изъяснявшиеся ломано. Но не доверие вызывали они, а подозрение, и приказано было взводу Козеки произвести на хуторе тщательный обыск. (Отправляясь на эту операцию, сказал Козеко Харитонову: «Кто-то хочет моей смерти. Там в подвале, может быть, взвод пруссаков засел».) Сопротивления не встретили, обыскивали тщательно и нашли: в доме трубу вроде валторны, в сенном сарае – опять велосипед, в бане – два русских ружейных патрона и сапоги со шпорами. Плохо оборачивалось дело поляков: склонялось к тому, что их могут расстрелять. Их отправляли в штаб полка под конвоем, одному было лет пятьдесят, двоим паренькам – по шестнадцать-семнадцать. Проводимые мимо батальона, они молили каждого офицера и унтера: «Подаруйте нам жице!.. Подаруйте нам жице!» Но унтер от Козеки, который их вёл, только покрикивал весело: «Шагай-шагай, Москва слезам не верит!» Солдаты стягивались смотреть: «А что? Вот такие и стреляют из засады. На лисапедах вон там, лесными дорожками, такие и разъезжают, про нас сообщают».
Но проходя мимо первых немецких трупов у дороги – запасники снимали шапки и крестились: «Упокой, Господи!»
Совсем без стрельбы уже не проходило дня. То пролетал над головами немецкий летательный аппарат, – а они летали часто, два раза в день, и все роты принимались усердно в него палить, однако не попадая. (Да ещё, заметил Ярослав, иные запасные палили, закрывая глаза.) То видели сами, как из фольварка убегали в лес трое в мирной одежде, стреляли по ним, одного подстрелили. То прискакал казак, что в четырёх верстах отсюда он был из лесу обстрелян кавалерийским разъездом, – и тотчас отрядили полуроту прочёсывать лес. Кляли солдаты того казака, и судьбу свою, ходили прочёсывали, никого не нашли.
Но Козеко одобрял: «Сейчас для нас главная опасность – это пуля сбоку». Двум подпоручикам не миновать было бесед: ещё от Белостока их свело назначение на соседних взводах в одной роте. С остальными офицерами был Козеко молчалив, батальонного боялся, ротного не любил, а Грохольца избегал как мог, тот высмеивать был горазд. Всю деятельность своего наблюдения и жажду высказывания вкладывал Козеко в дневник (по отсутствию бумаги – в офицерской полевой книжке), всякую свободную минуту вписывал туда по несколько свежих строк и обязательно время по часам. «Это просто подвиг! – ахал Грохолец. – Истории полка никто не пишет, вот кончится война – мы приказом заберём ваш дневник в штаб и переплетём в золото». «Никто не имеет права! – тревожился Козеко. – Это – дело моей совести. И моя собственность». «Нет, подпоручик, это казённая собственность! – вращал глазами Грохолец. – Бланки полевой книжки принадлежат штабу!»
Козеко был старше Ярослава по возрасту, он уже два года отслужил офицером до начала войны, – но не мог Ярослав принять его влияния.
– По-моему, на войне ни одного дня так жить нельзя. Мы должны стремиться к победе, а не проклинать войну! И как вообще может великий народ избежать больших войн?
– М-м-м, – тянул Козеко, как от зубной боли, и оглядывался, никто ли их не слышит, – как избежать! Да каждый ловчит! Милошевич вон в какую-то командировку устроился, а Никодимов – по закупке скота. Умный человек в батальоне не задержится, не безпокойтесь.
– Тогда я не понимаю, – волновался Ярослав, – зачем с такими взглядами становиться кадровым офицером?
Со сморщенно-несчастным сожалением Козеко вздыхал над дневником:
– Это – тайна… Вот когда будет у вас ненаглядное солнышко да любимое гнёздышко… Пусть это непатриотично, но я без жены жить не могу. И потому желаю мира. Я вам скажу: лучше быть не офицером, а конюхом, но подальше от этой войны.
Только добавлял тоски этот Козеко – то умыться ему негде, то немытыми руками кушать нельзя, то на ночь раздеться бы. И без того день ото дня мрачней и безнадёжней становилось в батальоне от безпрепятственного наступления. Всегда представлял Ярослав наступающее войско весёлым: мы вперёд идём, мы пленных берём, мы землю занимаем, значит мы сильней! Для наступления и создают армии, для наступления и воспитывают офицеров. Но удручало это двухнедельное наступление без единого боя, без единого немца, без единого раненого, а по ночам сопровождаемое то справа, то слева тускло-багровыми пятнами неопознанных пожаров. Куда подевались лёгкость и радость, которые не он же один, но, кажется, все они, кажется, и все солдаты испытывали в пути на фронт в побалтывании теплушки, обвеваемые встречным летним ветерком? Ещё Крамчаткин сохранял самоотверженный служацкий вид, не сутулился и так же глазами ел своего подпоручика, а Вьюшков и лицо воротил, и уже рассказов охотливых из него было не вытянуть. Не только уже песен никто не пел в батальоне, но даже громко крикнуть избегали бородачи, а лишь сказывали друг другу самое надобное, как бы Бога не гневя пустословием лишний раз.
Да и само пространство – стеснялось, сдвигалось, подступали леса. Сперва посылали взводы и полуроты обшаривать их края, потом и полк уже целиком весь втекал, поглощался лесом. Лес был совсем не как наш: ни сухостоя, ни трухлявины, ни покинутого бурелома – только что не подметен, а кучками сложен хворост и чистыми ровными коридорами содержались просеки. По разным направленьям разрезался лес дорогами, и дороги содержались хорошо, где не были сейчас подпорчены.
Хотя полагалось каждому офицеру иметь в планшетке карту местности, но ни одной не было в роте, лишь у Грохольца одна на батальон, и то спечатанная с немецкой, неясные надписи и непод-робная. Ярослав, как никто из взводных, вился около Грохольца, ловя всякий добрый момент заглянуть к нему в карту. А то ведь сожжены были немцами все указатели, и из уст офицерских в уста неточно передавались, неточно вызнавались названья деревень: вот Саддек прошли, вот Кальтенборн, ночуем в Омулефоффене. А весь этот лес с десятисаженными соснами назывался Грюнфлисский.
С половины дня 10 августа по всему лесу слышался слева, с запада, зык артиллерийской стрельбы вёрст за пятнадцать – настоящей упорной стрельбы, первый бой! Но, не обращая на то внимания, полки 13-го корпуса шли и шли себе по лесу на север – туда, где тихо, и не встречая никого. И заночевали в Омуле-фоффене.
На другое утро, ещё в тумане поднявшись и первый раз не получив даже сухарей, затеяли, как всегда, долгое построение и равнение полковой и даже бригадной колонной, с артиллерией и повозками на своих местах. Строились идти из Омулефоффе-на опять же на север, надо было обходить ширококрылое озеро Омулёв.
Уже долго строились, и прочли обычную молитву перед выступлением, и готовы были двигаться, уже нарастала позднеут-ренняя растомляющая жара – как прискакал ординарец из штаба дивизии и передал командиру бригады пакет. И тотчас командир бригады вызвал командиров полков и началось на дорожной тесноте поворачивание и перемешивание Нарвского и Копорского полков: не сразу двигаться, не на месте кругом, а обязательно сохранить построение упорядоченной бригадной колонной, но головой теперь на запад, на другую улицу. Уже в полную силу палило августовское солнце, и забывался рассветный завтрак, не поддержанный сухарями, когда полки тронулись новым направ-лением, а версты через две попали в затылок Софийскому полку, который туда же шёл. Ещё вскоре увидели на просеке на коне лихого полковника Первушина, всем известного командира Невского полка. Значит, вся дивизия. Вытянулись главной долгой лесной дорогой между колоннадами мачтовых сосен сперва через Кальтенборн, как вчера пришли, а потом – на запад, на Грюнфлисс. Впереди же них опять погромыхивало, но не так громко, как вчера, – потому ли, что в жару слышно хуже, потому ли, что стихало. Идти на стрельбу – бодрей, подобрались: лучше верное дело впереди, чем эта пустота. (Козеко: «Дай Бог, до нашего подхода кончится».)
Был перекресток лесных дорог, с растолоченным песком и ещё с подъёмом, где надо было поворачивать, – и артиллерийские упряжки, тоже истощённые, недокормленные, не могли в том месте вытянуть, зажирали колёса, не хватало сил и прислуги, – и на помощь их фельдфебелю, весёлому шароголовому, позвал Ярослав своих, и вытолкнули ему два орудия, а на остальные всё равно пришлось фельдфебелю перепрягать вместо шести лошадей по восемь – опять задержка всей колонны.
Шли и шли, а стрельба впереди совсем прекратилась, как накаркал Козеко. И пройдя с утра вёрст пятнадцать, уже спадало солнце от полудня, вся колонна остановилась – прямо на дороге, так из лесу и не выйдя, и в тени разлеглась по приволью.
Озабоченные верховые проскакивали целый час вперёд-назад. Не только до солдат, но и до младших офицеров ничего не доходило. Затем полковой командир собрал старших офицеров – и начался новый скрип, возня, суета, захлёстывание упряжных лошадей, – поворот всей дивизионной колонны – назад, откуда пришли.