— Образумься!.. Устиньюшка!.. Опомнись!.. — говорил он, боясь наклониться к ней, боясь и прочь отойти. — С ума, что ли, сошла?.. Стыд-от где у тебя?.. Совесть-та где?..
Устинья продолжала рыдать и, наконец, завопила в источный голос:
— Погубитель ты мой!.. Злодей ты этакой!.. Забыла твоя совесть, чем обещался ты мне?.. Ох, погубила я с тобой свою головоньку!..
— Искушение! — теребя в отчаяньи виски, потихоньку восклицал Василий Борисыч. — Да уймись же, окаянная, уймись. Устиньюшка, пожалуйста, уймись, говорю тебе, моя миленькая!.. Слушай… а ты слушай же!.. — обрадовавшись блеснувшей в уме его мысли, сказал он, наклоняясь к Устинье и боязливо поглядывая на окошки. — Видишь, лесок — близенько… Пойдем туда — там обо всем потолкуем… Ох, ты господи, господи!.. Вот искушение-то!.. Ох, дуй тя горой! Ну, пойдем же, моя ягодка, моё яблочко наливчатое, пойдем, — тут недалече!
Медленно поднялась Устинья, глянула на всполье, на ближний перелесок и, отирая наплаканные глаза миткалевым рукавом, плаксиво сказала:
— Пойдем.
— Вместе идти не годится. Народу много — увидят, — посвободнее вздохнув, молвил Василий Борисыч. — Ступай ты вперед, Устиньюшка, я за тобой.
— Врешь, меня, голубчик, не надуешь! — перебила Устинья. — Спровадить хочешь, самому бы к своей крале лытнуть…
— Ну, ин я вперед, — сказал Василий Борисыч.
— А ты в лесу-то схоронишься, да обходом к ней, еретице, — возразила Устинья. — Нет, любезный, меня на бобах не проведешь… Вместе пойдем.
— Вот положение!.. — осторожно вскликнул Василий Борисыч. — Ох, искушение! И стал он клясться и божиться Устинье всеми клятвами, что не уйдет, не укроется, станет у ней на виду дожидаться ее в опушке перелеска.
Согласилась Устинья, и, весь дорожа от страха, Василий Борисыч спешил впритруску к перелеску. Ходок был плохой, на ноги слабый — одышка беднягу берет, а нечего делать, прибавляет да прибавляет шагу — поскорей бы укрыться от людских взоров. Трусит, идет побежкой, а сам горькую думу раздумывает: "Попутал же меня бес окаянный!.. Связало ж меня с безумной баламотницей!.. Ишь, чертовка, как привязалась!.. Вот они последствия-то какие!.. Не придумаешь, как подобру-поздорову отделаться от окаянной! Ох, искушение!.. А ведь глаз-от какой зоркий у шельмы! Словно прочла на уме!.. Нагрянула беда, что ни дай, ни вынеси! Ну, как в Москву донесется!.. Гусевы, Мартыновы, Досужевы, матушка Пульхерья… Уставщик-от мол наш, книжник-от, девственник-от, постник!.. Ох, искушение!..
А Устинья следом за ним. Мерными шагами, ходко спешит она к перелеску, огнем пышет лицо, искрами брызжут глаза, губы от гнева и ревности так и подергивает. «Коль не мне, никому за тобой не быть!.. Крови твоей напьюсь, а другой не отдам!.. А эту разлучницу, эту змею подколодную!.. Конями ее обвести, зельем опоить, ножом зарезать!..»
Часа через два по возвращении Василья Борисыча из лесу с Устиньей в передних горницах Патапа Максимыча гости за чаем сидели. Ни матери Манефы, ни соборных стариц, ни Аксиньи Захаровны, на шаг не отходившей от золовки-игуменьи, не было тут. Как ни старалась Устинья Московка попасть в передние горницы, где возлюбленный ее, чего доброго, опять, пожалуй, на хозяйскую дочь глаза пялить начнет, — никак не могла: Манефа приказала ей быть при себе неотлучно… Куда как досадно, куда как горько было это ревнивой каноннице.
Гости из Городца и городские гости уехали — за пуншами только четверо сидело: сам хозяин, кум Иван Григорьич, удельный голова да Василий Борисыч. Рядом в боковуше, за чайным столом, заправляемым Никитишной, сидели Параша, Груня, Фленушка да Марьюшка. У мужчин повелась беседа говорливая, в женской горнице в молчанки играли: Никитишна хлопотала за самоваром.
Груня к мужским разговорам молча прислушивалась.
Параша дремала, Марьюшка с Фленушкой меж собой перешептывались да тихонько посмеивались.
— Так как же ты, гость дорогой, в Неметчину-то ездил?.. Много, чай, поди было с тобой всяких приключеньев? — говорил Патап Максимыч Василью Борисычу. А тот сидел во образе смирения, учащал воздыхания, имел голову наклонну, сердце покорно, очи долу обращены.
— Много было всяких приключениев, — отвечал он тихим, сладеньким голоском своим.
— Много трудов приял?
— Всего было достаточно, — глубоко вздохнув, ответил Василий Борисыч. — Особенно прискорбно было, как ночью кордон мы проходили.
— Город, что ли, какой? — спросил кум Иван Григорьич.
— Какое город! — возразил смиренно Василий Борисыч. — По-нашему сказать — граница, рубеж, а по тамошним местам кордоном зовут.
— Что ж такое тут приключилось? — спросил Патап Максимыч.
— Пропуски там крепки, за нашими смотрят строго, у нас же и заграничных пачпортов не было, поехали на божию волю… И набрались же мы тогда страха иудейска, — ответил Василий Борисыч.
— Расскажи, сделай милость. Очень любопытно узнать ваши похожденья, — сказал Патап Максимыч. И начал Василий Борисыч свой «проскинитарий»[78]:
— Прибыли мы к кордону на самый канун Лазарева воскресенья. Пасха в том году была ранняя, а по тем местам еще на середокрестной реки прошли, на пятой травка по полям зеленела. Из Москвы поехали — мороз был прежестокий, метель, вьюга, а недели через полторы, как добрались до кордона, весна там давно началась…
— Мудреное дело! — удивился Иван Григорьич.
— Такие уж теплые земли господь своею премудростью создал, — наставительно молвил Василий Борисыч и, не дожидаясь ответа, продолжал проскинитарий:
— Приехали мы в одну деревню, Грозенцы прозывается, версты три от кордона-то будет. Там христолюбец некий проживает, по нашему состоит согласу. То у него и ремесло, что беглых, беспачпортных да нашего брата паломника тайком за кордон переправлять, а оттуда разны товары мимо таможен возить — без пошлины, значит.. И в том первые пособники ему жиды… Переправляют нашего брата не кучей, а в одиночку, и завсегда в ночное время, чтобы, значит, таможенный объезд кого не приметил. Если ж увидят, дело плохое — тотчас музыку тебе на ноги[79], да по образу пешего хождения назад в Россию. В одну ночь товарища, с которым я за границу поехал, перевели благополучно, на другую ночь за мною пришли… Ох, искушение!.. Перерядили меня, раба божия, хохлом и повезли в другу деревню, а от той деревни четверти версты до кордона не будет…
В самую полночь меня повели… Идем по задворкам, крадучись тихими стопами, яко тати… Искушение, да и только!.. И страх же напал на меня!.. Не приведи господи никому такого страха принять!.. Дрожу, ровно в лихоманке, сам в шубе, а по всем суставам мороз так и бегает, на сердце ровно камень навалило — так и замирает. Пошел было, как обычно хожу, а проводник в самое ухо мне шепчет: «Тише, на землю ступай, услышат…» Господи, боже мой, и по земле-то надо с опаской ходить!.. Огонь, вижу, близехонько светится, двухсот шагов, кажись, не будет… «Деревня, что ли?..» — спрашиваю. «Молчи, — шепчет проводник, — это кордон и есть, тут караульня объездчиков, сторожка…» Оглянулся в другую сторону, и там огонек!.. «Ложись, — говорит проводник, — ползи за мной на четвереньках…» Пополз я ни жив ни мертв, сам молитву творю, а дух у меня так и занимает… А лютые псы и с той и с другой караулки лают, перекликаются, окаянные, меж собою. Думаю себе: «Бросятся, треклятые, тут мне и конец…» Поползли мы к канаве… Сажень ширины, полнехонька воды… «то что?» — спрашиваю. «Молчи. — шепчет проводник, — это самый кордон и есть, здесь вот Россия, за канавой Неметчина… Полезай за мной, да воду-то не больно бултыхай-услышат…» Ох, искушение!.. Вот, думаю, смерть-то моя пришла!.. Вода-то студеная, канава-то глубокая, чуть не по самое горло… Говорю: «Простудиться боюсь — не полезу в канаву…» А проводник изругал меня ругательски, да все шепотком на самое ухо: "Лодку, говорит, что ль для тебя, лешего, припасти?.. Аль мост наводить?.. Ишь неженка!..
Лезь, — не сахарный, не растаешь…" А собаки-то шибче да шибче… Господи, думаю, не нас ли почуяли?.. Ну, тут слава тебе, господи!.. Потерпел создатель грехам, не предал меня явной погибели… Кладочка тоненька проводнику под ноги попалась, положил он ее через канаву, и с шестом в руке, что в деревне мне дали, сух перешел на немецкую сторону… Перейдя кордон, опять на четвереньки, опять ползком… С полверсты так ползли… А потом стало посмелее: пошли на ногах, а пройдя с версту, видим — пара лошадей с телегой стоит, нас дожидаются… Тут уж мы поехали безо всякой опаски и добрались до места живы, здоровы, ничем невредимы…
— Да, нечего сказать, приключения! — заметил Патап Максимыч. — И вот подумаешь — охота пуще неволи, — лезет же человек на такие страсти… И не боится.
— Во хмелю больше переходят, — отозвался Василий Борисыч. — Товарищ мой, Жигарев, рогожский уставщик, как его переправляли, на ногах не стоял. Ровно куль, по земле его волочили… А в канаве чуть не утопили… И меня перед выходом из деревни водкой потчевали. «Лучше, говорят, как память-то у тебя отшибет — по крайности будет не страшно…» Ну, да я повоздержался.