Верный друг не отходит от детских постелей.
- Наташенька, вы прилягте отдохнуть хоть на час, на вас лица нету. А я крепкая, деревен-ская, мне ничего не делается.
Дни, похожие на ночи: одна бесконечная тревожная ночь. Младшая девочка легче переносит болезнь, жизнь старшей на волоске.
День кризиса. Две матери борются за жизнь ребенка. Силе двух матерей болезнь готова уступить,- но не даром! Она присматривается, какой взять выкуп.
Дыханье ребенка ровное, первый покойный сон. Наташа давно без сил теперь может отдохнуть и Анюта. Она спит на полу, на сложенных одеялах; она привыкла.
Среди ночи ее окликает голос Наташи - необычный, стонущий. Анюта гонит сон,- прекрасный сон, с которым жаль расстаться,- и вскакивает:
- Что, Наташенька?
- Я, кажется, больна.
Какие огромные глаза и как смяты чудесные косы!
- Нужно скорее писать!
- Что писать?
- Скорее успеть. Я не дописала, там у меня тетрадка.
- Наташенька, лежите спокойно, вот выпейте.
- Я умру.
В комнате удушливо пахнет эвкалиптом. Только что вышел доктор. Анюта задержала его на лестнице.
- Да ведь что же сказать? Сил в ней мало для сопротивления.
- Она здоровая, очень здоровая!
- Была здоровая, а теперь - тень человека.
- Доктор, вы не знаете, она - замечательная женщина, ее нужно спасти!
- Милая моя, болезнь не разбирает, кто замечателен. Я зайду часов через пять, раньше не могу, больных множество. Вы делайте уколы и давайте ей камфору. А только дело плохо.
- Она не может умереть!
Доктор смотрит поверх очков,- тут отвечать нечего.
- Вы-то не заболейте. Я зайду.
Руки Наташи в уколах. Но в комнате нет воздуха,- и она задыхается. В Париже нет воздуха, в мире нет воздуха!
Нет воздуха, и это мешает думать о том, что жизнь по-настоящему не дожита. Ведь это была не жизнь, а антракт, естественный перерыв для материнства. А затем - как же девочки? И вообще - смерть нереальна, ее не бывает. Об этом написано в тетрадке, но не дописано самое главное.
Страшнее всего захлебыванье и эта розовая пена. Анюта не думает, а действует,- думать и некогда и нельзя. Она движется, как самый точный автомат, сохраняя спокойствие и ровность го-лоса. Она не спала вечность и может не спать еще вечность. К счастью - все просто, и движения бесконечно повторяются: от постели к столу и маленьким постелькам. Она улыбается девочки спасены. Кормит девочек, даже успевает прибрать в комнате, выносит, приносит, кипятит воду для бесконечных уколов. Мелькают минуты и часы - в этой маленькой женщине силы неисчер-паемы.
Ночью она сидит на стуле, чтобы не задремать. Мыслей нет, слух напряжен. Лучше что-нибудь делать в редкие минуты покоя больной.
При новом хрипе она вскакивает. Наташа ловит воздух грудью и пальцами. Так уже было не раз, но всегда страшно, и сейчас особенно страшно. Скорее камфоры.
Необычно видеть, что Наташа косит глазами. Потом глаза гаснут.
- Плохо, Наташенька?
Ответа нет. И уже не может быть ответа.
Обе девочки спят. Нужно куда-то идти, кого-то звать. Может быть, она еще очнется.
Через час почти светло. Неслышно ступая, Анюта прибирает комнату, неспешно и аккурат-но, как хорошая хозяйка. Она не плачет - строгая, серьезная, деловитая. Мысли ясны: девочки не должны видеть материнского лица; но девочки еще очень слабы и мирно спят. Теперь это - ее дочери. На время их, конечно, приютит мадам Дюбуа. Кто-нибудь поможет. Обо всем сейчас не передумаешь.
Перед тем как выйти; она причесывается. Даже не очень бледная после стольких бессонных ночей. Не все нужные французские фразы готовы в ее памяти - но как-нибудь объяснится. Теперь главное - дети. Успеть вернуться, пока девочки не проснулись.
И тихо притворяет за собой дверь.
"С ИСКРЕННИМ ЧУВСТВОМ"
Стояли в ряд высокие и прочные карточные регистраторы, свезенные сюда из разных учреж-дений, но однотипные. При некотором навыке было легко найти фамилию и получить о человеке много сведений. На одних карточках была налеплена фотография, иногда две - фас и профиль, а сбоку и год рождения, и приметы, и знакомства, целая маленькая биография. На других карточках, красных и зеленых (для двух партий), была сумбурная по виду запись кратких сведений со ссылка-ми на номер дела, и таких карточек на одно лицо набиралась иногда целая пачка.
Илья Данилов был изображен молодым, снят еще при первом аресте, а данных о жизни было немного, хотя верные. Справок не больше десятка - и это было обидно Илье Данилову, старому революционеру. В тетрадках "наружного наблюдения", также оказавшихся в архиве, Илья Дани-лов был записан под кличкой Кривоносый; кличку ему дали филеры охранного отделения.
Илья Данилов работал в архиве с первых дней и всех усерднее. За год изучил все шкапы и пыльные полки, плавал в море величайшей грязи, разгребал руками горы нечистот, узнал многое о многих, чего и предполагать было невозможно и чего достаточно, чтобы потерять навсегда веру в человеческую порядочность. Одного не нашел Илья Данилов: документа с его подписью после слов "С искренним чувством". Ему удалось найти только одну бумагу, сильно его взволновав-шую: копию приказа о разрешении ему вернуться в Россию "согласно прошения". Эту копию он отшил от дела дрожащими руками и унес к себе домой. Когда освобождал ее от связующей ниточки, складывал в четверку и клал в карман,- чувствовал себя трусливо и дурно. Дома он эту невинную копию уничтожил. Но самого прошения найти не мог.
Товарищ министра внутренних дел сказал секретарю:
- Вот, возьмите, Иван Павлович, эти бумаги. Тут есть, между прочим, ходатайство этого, как его, кажется Денисова...
- Ильи Данилова?
- Ильи Данилова, да. Ему разрешается, вы бумагу отошлите, а самое его письмо я пока оставил.
- Письмо занятное!
- Правда? Но пожалуй, искреннее. Человек кается все-таки.
- И подписано "С искренним чувством". Забавно в деловой бумаге!
- Ну да. Я его хочу кой-кому показать, а потом вам передам.
Нет больше ни министра, ни секретаря, ни Департамента полиции. Есть только кладбище бумаг. Илья Данилов не знает, что министр был рассеянным и затеривал маловажные бумаги.
Раскаяние? Но там была только фраза, рассчитанная на то, чтобы втереть очки полиции и притвориться смиренником: "Я уже стар и устал, решительно оставил революционные увлечения и хотел бы остаток жизни провести на родине, целиком отдавшись научной работе, прерванной случайным уклоном моей жизни и деятельности". Вот и все! Другие писали жалкие слова, прокли-нали свое прошлое, откровенничали о делах и товарищах. Он же, изверившись в программе партии и в тактике, не позволил себе подлых слов и ничего не обещал; даже был уверен, что не получит ответа или получит отказ. В конце письма он поставил: "С искренним чувством" - и в этом-то и была хитрость старого бойца, знающего слабость неприятеля! Хотя лучше было все же закончить сухо, простой подписью.
Во всем мире никому не было никакого дела до Ильи Данилова и его прошлого. Пришли времена новые, в корне изменились понятия, был в особый почет возведен открытый и тайный донос, завидовали тем, кому удавалось поправить свои дела и отвлечь от себя подозрения покая-нным письмом, напечатанным в газетах. Отрекались от партий, от прежних друзей и единомышле-нников, от происхождения, от научных взглядов, от гнилой идеологии, от художественных прозрений,- и в эти отречения вкладывали всю силу страсти, все красноречие, всю поэзию, весь талант людей, сознательно, наперегонки валящихся в нравственную пропасть. Вырывали друг у друга ведерко с дегтем и сладострастно мазали себе все тело, губы, глаза, мозг, совесть, на эстраде, на площади, в газете, в личном дневнике, по радио. И не только из страха и подлости, а по приятию новой и страшной религии скопчества и самосожигания, как тянет собаку вынюхать все запахи и вываляться в остро-зловонном, потому что есть в этом мучительная сладость для обоня-ния. Этим людям до Ильи Данилова, человека архивного и незаметного, им не соперника, уже кандидата на тот свет, не было никакого дела; но если бы кто-нибудь из них случайно проведал, что мучит Илью Данилова в бессонные ночи, какой документ затерялся в необозримых архивах человеческой пакости,тогда вкруг кончавшего карьеру "старика революции" собралась бы толпа улюлюкающих судей и не нашла бы для него оправдания! Им бы тоже было радостно, что вот каким оказался заслуженный революционер, получающий паек первого разряда с полуфунтом говяжьего мяса и двенадцатью кусками сахара, не считая селедок. Его поволокли бы на площадь, вздыбили на подмостки, и первый, кто обнаружил его страшное преступление, бил бы себя в перси и кричал: "Это я, внук крепостного и сын покрытки, уличил презренного, хотевшего уничтожить улику своего падения!" И так кричащему назавтра дали бы награду: паек, отнятый у преступника.
Усердно продолжая поиски, Илья Данилов втянулся в архивную работу. Его радовали цен-ные находки. Удалось найти новые сведения о декабристах, дававших в следственной комиссии покаянные показания; он написал статейку о некоторых подробностях ренегатства Льва Тихоми-рова;* собрал тетрадочку незначительных по существу и значению, но любопытных по стилю обращений к власти разной революционной мелкоты и пока держал эти материалы у себя, не публикуя. Днем работая в архиве, он ночью, во сне, продолжал карабкаться на лесенку у высоких шкапов, извлекать папки, слюнить палец и быстро листать печатанные на машинке и писанные рукой странички, дышавшие пылью и историей. Среди десятков тысяч страниц - одной он найти не мог.