Ошмурыгивая полынь, срывая на ходу колосья, Степан думал о том, к чему прочно пришел в городе, и о чем говорил сегодня Пете: нужно отдать всего себя. Пусть не узнает он истинной, разделенной любви — зато примет мученичество, не изменит основам своей жизни.
«Да, конечно, мученичество. Но, ведь, надо убить». «Это мщение за народ». Он знал эти слова, и давно знал, что в жестокой жизни царит еще закон: око за око — но сейчас, почему-то, ему стало тяжело, что все–таки первому придется убивать ему. Он вздохнул. Отчего нельзя по-другому совершить подвига?
«Нечего тут раздумывать, поздно». Степан почувствовал, что нечто должно совершиться, и никакими философиями не поможешь. Он повернул к усадьбе.
В Петиной комнате было темно. Степан осторожно поднялся на крыльцо и поцеловал ручку двери, за которую бралась сегодня Лизавета.
XXXII
Было утро, десятый час в губернском городе. Солнечный день, благовест в церквах, аллее общественного сада, где по дорожке реяли пятна света.
Степан сидел на скамейке, в военной форме, слегка придерживая рукой в кармане небольшой предмет.
Он глядел на заречную сторону — живописный пейзаж Оки, на голубое небо, ласточек, мчавшихся в нем, — и не мог настроить себя на торжественный лад, как требовала минута. Он холодно волновался, но не испытывал окрыляющего подъема.
Степан знал, что в Соборе молебен, по случаю новоткрытых мощей, и что лицо, которое он ждет, здесь. Что около десяти подъедет на автомобиле Андрей Николаич, уважаемый и влиятельный в партии человек, и рожком даст сигнал. Степан должен встретить противника у выхода, и постараться спастись на автомобиле.
Собор был рядом с городским садом, на лужайке, с трех сторон замкнутой зданиями присутственных мест.
Все это было видно Степану. Он смотрел туманными глазами на белый блеск Собора, на золотые кресты, конных городовых, проезжавших попарно в проезде, — и одно его смутно раздражало, вызывало недовольство: отряд школьников, размещенных в порядке у главной паперти, — очевидно, они должны были приветствовать выходивших. Были тут и девочки, в светлых платьях. Около них хлопотали учительницы.
Степан встал, прошелся по аллее. На колокольне часы показывали без десяти десять. Степан закурил папиросу, облокотился о решетку сада, выходившую к Собору; его охватило мучительное томление. «Ну, скорей бы уж!» Ему не нравился свет дня, лицо Андрее Николаича, каким он его себе представил, свой маскарадный костюм, дети. Что–то было не так.
В это время от Семинарии мягко зашуршал автомобиль. Степан увидел полную фигуру Андрее Николаича, и как хорошо выезженная лошадь, он стал на простую, деловую линию. Он был солдатом. Ему нечего рассуждать.
Служение, видимо, кончилось. Звонили с особенной живостью, дети встрепенулись, регент тряхнул волосами и развернул на пюпитре тетрадку. Подтянулись и кучера, и полицейские. Андрей Николаич медленно объезжал четырехугольник площади, как бы затем, чтобы удобней выбрать стоянку. Он был похож на большого ястреба, делающего последний перед ударом круг.
Степан двинулся в тот момент, когда в дверях показалась блестящая группа, и рядом с архиереем тот, кого он ждал — высокий человек в военной фуражке, с бакенами, сухой, старый.
Дети запели. К паперти медленно двинулась коляска с парой серых, в яблоках. Военный подошел к архиерею под благословение, кивнул благосклонно детям, и легко спустился со ступеней Собора.
Полицеймейстер и исправник вытянулись. Сзади, мягко шурша, подкатил Андрей Николаич, а сбоку, наклонив голову и ни о чем не думая, шел Степан. «Пятнадцать шагов пустоты, никого нет», пришла ему мысль в последнее мгновение.
В ту минуту, как старик поставил ногу в лакированном сапоге на подножку, Степан бросил бомбу.
Казалось, он рассчитал верно. Шарик упал под коляску, но пролетел дальше, чем он ожидал. Этого он не мог, конечно, видеть и понял лишь потом. Его ослепил столб белого пламени, пыль взрыва, — лошади рванули, седой человек покачнулся, придерживаясь за ногу. В том месте, где стояла передняя девочка, билось в песке что–то окровавленное.
Степан охнул, оглянулся, как бы ожидая, что его убьют, но в эту минуту перед ним мелькнуло знакомое, плотное и крепкое лицо Андрее Николаича, и так же машинально, как переходил дорогу, идя сюда — Степан сел в автомобиль и даже запер дверцу.
Они понеслись. Сзади раздались выстрелы, свист, наперерез им бежал толстый пристав; но третий человек, сидевший с ними, тоже в военном, уже целился в него из нагана. В тот момент, как толстяк добежал до решетки, пуля хлопнула его в живот. Он упал.
Автомобиль вылетел из кольца присутственных мест, перемахнул мост через зеленый овраг, разделявший город на две части, и помчался по Казанской улице, к окраине города.
Тут начиналось шоссе. Оно шло через старый бор, и преследовать здесь было труднее, так как автомобиль мог идти полным ходом. Все это предвидел Андрей Николаич, и теперь радовался своей удачной мысли.
Сосед Степана, в форме офицера генерального штаба, недовольно сказал:
— Надо было учиться метать. Нельзя же так.
Андрей Николаич обернулся и посмотрел на Степана немигающим взглядом.
— Жаль. Вы его только ранили.
Степан сидел молча. Он ничего не понимал. Ему слышался визг детей.
— Убейте меня, — сказал он неожиданно.
Андрей Николаич побагровел.
— Не говорите глупостей. — Он совсем обозлился. — Из–за вас сами чуть не пропали, а теперь нервности разводить. Нечего было браться за акт.
Степан закрыл лицо руками. Он смотрел на свои штаны с красным кантом, и ничего не было в его мозгу, кроме этих двух цветов. В ушах свистел ветер. Бор благоухал смолисто. Все казалось сном, бредовым видением.
Через час машина остановилась у лесной тропинки, шедшей вправо. Андрей Николаевич вынул сверток, отворил дверцу и сказал:
— В лесу переоденетесь, выйдете на станцию. Тут полчаса ходьбы. Да не в Москву садитесь, в Вязьму! — крикнул он сердито, когда Степан медленно вылез и, неловко шагая неуклюжей фигурой, скрылся в чаще. — На Вязьму!
Степан не слушал. Он шел по лесу, в форме гвардейского поручика, наклонив голову и несколько выдвигая вперед левое плечо.
Сверток он скоро бросил: не до переодеванья было.
Через четверть часа он настолько углубился в лес, что как–будто попал в другой мир. Тихо здесь было, пригревало, зеленели пятна мху, слабо звенела на сосне полуоторванная тонкая кожица. Росла черника, красная брусника — ягоды, которые он любил с детства. По сухой ветке взбежала белка; в вышине долбил дятел. Степан вспомнил почему–то об Ивиковых журавлях. Милый, бедный Ивик! Он шел по такой же тропинке, среди леса, он был чист сердцем и невинен. Он встретил смерть, как ее следовало встретить, а журавли сказали, где надо, правду. Но если б они встретили сейчас Степана, они закричали бы грозным криком. Степан чувствовал такую слабость, разбитость, что едва двигался. Ехать ему никуда не хотелось.
Под большой сосной, прямой и чистой, как стрела, он опустился. Коснувшись земли, застонал и перевернулся. Несколько времени лежал он так с гримасой ужаса на лице. Потом вздохнул, лег на спину, и раскрыл глаза. Над ним было глубокое, как душа ангела, небо. Зелеными купами плыли по нем верхушки сосен и важно качались, напевая на низких нотах.
Сердце его вдруг остановилось, слезы увлажнили глаза. Там вечность, тишина, Бог. Если есть ему прощение, оно придет из тех лазурных пространств, дохнет их эфиром. «Бог, Бог», — шепнул он. — «Если бы был Бог!»
Он был воспитан и жил в убеждении, что Бога нет. Он и сейчас не знал, есть ли Он, но вдруг, внезапно почувствовал приближение к вечному. Он не молился — слова не шли к нему, но замер в ожидании великого, святого. Точно его душа стояла на границе, за которой открывается иной мир.
Так лежал он некоторое время — потом неожиданно заснул. Спал долго, как измученный. Страшные образы преследовали его.
Он проснулся, когда солнце клонилось уже вниз, и лучи его закраснели на соснах. Степан тяжело поднялся, огляделся; что–то вспомнил и опять поежился. Небо не казалось ему теперь священным, как в минуту экстаза. Земной дух, в котором он прожил всю жизнь, вернулся к нему. «До Бога дошел, до молитв», сказал он себе сумрачно.
И он встал, заставил себя вспомнить, где бросил вещи, вернулся, переоделся и пошел к станции.
«Сколько времени пропустил» — ворчал он на себя.
Потом в мозгу его пронеслось знакомое слово: «убийца» — он насильственно улыбнулся.
«Я же не виноват, что они близко подвернулись. Я их не собирался трогать». Когда он подходил к станции, зажигали семафорные огни. Поезда еще не было. Жандарм не обратил на него внимания, но когда в закатных лучах Степан увидел на платформе мужиков, баб, какой-то голос, быть может, шедший из глубины его простонародной души, шепнул ему: «поклонись православным, покайся».