Как бывает в жизни у многих коммерсантов, он стал чувствовать в эту весну, что, в сущности говоря, его дела приобретают какую-то самостоятельную жизнь, что его деньги, находящиеся в постоянном, плодотворном вращении, движутся по инерции и движутся быстро и что он, пожалуй, теряет власть над ними, не может по желанию остановить это золотое, огромное колесо. Его крупное состояние, которое он создал в год причудливых удач, – в такую именно пору, когда случайно нужны были легкость, счастье, воображение, теперь уже стало слишком живым, слишком подвижным. Всегда настроенный бодро, он надеялся, что это лишь временная утрата власти – и ни на миг не полагал, что это вращение может постепенно превратиться в золотой призрак и что когда он остановит его, то увидит – оно исчезло. Но Марта, теперь еще пуще прежнего ненавидя прихотливую легкость мужа (хоть ей-то он и был обязан своим случайным богатством), нестерпимо боялась, что он догарцует до катастрофы раньше, чем она навсегда его отстранит и сама остановит кружение.
Магазин работал хорошо, но прибыль не оседала. Совершенно внезапно улетело у него в сквозняке биржи тысяч восемьдесят. Он проводил их с улыбкой; оставалось немало таких тысчонок. Но Марта почуяла в этом роковое предостережение. Она была бы готова дать ему отсрочку на выгодное дело, она сама признавалась, что, несмотря ни на что, «верит его нюху» в некоторых случаях; но нужно было действовать безотлагательно, когда всякий лишний месяц мог значить новое уменьшение богатства.
В тот солнечный, мучительный день, как только она и Франц вернулись с тенниса в синеватый холодок особняка, она сразу повела его в кабинет, чтобы показать ему револьвер. С порога она указала ему быстрым взглядом и едва уловимым движением плеча письменный стол в глубине. Там, в ящике, лежало орудие их счастья. «Вот ты его сейчас увидишь», – шепнула Марта и двинулась к столу. Но в это время размашистым и легким ходом вошел в комнату Том. «Убери собаку, – сказал Франц. – Я ничего не могу делать, пока тут собака». Марта резко крикнула: «Уходи, Том… Хуш!» Том прижал уши, вытянул нежную серую морду и зашел за кресло. «Убери», – сказал Франц сквозь зубы, и его всего передернуло. Марта хлопнула в ладоши. Том скользнул под кресло и вынырнул с другой стороны. Она взмахнула рукой. Том вовремя отпрыгнул и, обиженно облизнувшись, затрусил к двери. На пороге он обернулся, подняв переднюю лапу; но Марта шла на него. Он покорился неизбежному. Марта захлопнула дверь. Услужливый сквозняк тотчас стукнул рамой окна. «Ну, теперь скорей, – сказала она сердито. – Что ты там забился в угол? Поди сюда».
Она быстро выдернула ящик. Рыжий портфель. Портфель она приподняла. В глубине лежал черный предмет. Франц машинально протянул руку, взял, повертел.
– Это браунинг, – сказал он вяло. – Без барабана. Браунинг.
Он поднял голову. Марта вдруг сухо усмехнулась и отошла.
– Положи назад, – сказала она, глядя в окно. Все стало так ясно: Вилли смеялся, он ведь смеялся, когда тот ему показывал.
– Я тебе говорю – положи назад. Ты же отлично видишь, что это зажигалка для сигар.
– В виде браунинга, – сказал Франц и как можно беззвучнее задвинул ящик.
И в тот день Марта кое-что поняла. До сих пор ей казалось, что она действует так обдуманно, так рассудительно, – как действовала всю жизнь. Не деловитый расчет, а фантазия. Та фантазия, которая так всегда была ей ненавистна. Пустая трата времени. Чорт знает что. Заскок. Самоуверенность новичка. Уже однажды случилось нечто подобное. Был этот жених с вонючей белкой в руках, из которого она, по молодости лет, думала сделать дюжинного, солидного, послушного мужа. Через месяц, в скучнейшем норвежском городке, она убедилась, что ничего не выйдет. Семь лет холодной борьбы. Ей нужен был тихий муж. Ей нужен был муж обмертвелый. Через семь лет она поняла, что ей просто нужен мертвый муж. Но нельзя так по-дурацки браться за это дело. Если нет опыта, то по крайней мере нужна известная трезвость, разборчивость. А вместо того…
Было несколько дней, когда она вся как-то сжалась, отвердела, как человек, который спохватился бы, что невольно ошибался, и теперь удаляется в пустыню, чтобы набраться сил, очиститься, подтянуть душу – и снова вернуться к своему делу – и уже не ошибаться по-старому. Она поняла, что ее спасение – в простоте, строгости, обычайности; искомый способ должен быть совершенно естественным и чистым. Посредников просят не беспокоиться. Отрава – сводня, пистолет – маклер. Оба могут подвести. Это оборотни случая.
Франц молча кивал. Комнатка была полна солнца. Он сидел на подоконнике. Рамы были раскинуты и укреплены деревяшками. Роскошные белые облака, грудью вперед, быстро и мощно плыли, наискось, по синеве, уже по-летнему темной. Солнце облепляло правильными искрами чешую зеленой черепичной крыши напротив. Где-то густо грохотал грузовик.
Стало жарко спине. Он сполз с подоконника. Марта, туго скрестив ноги, сидела боком у стола. Ее освещенное солнцем, гладкое лицо казалось шире, оттого что она кулаком уткнулась в подбородок. Углы ее влажных губ были опущены, глаза глядели вверх. В сознании у Франца кто-то совершенно посторонний мельком отметил, что она сейчас похожа на жабу. Но она двинула головой – все стало опять душно, темно и неотразимо.
– …Удавить, – пробормотала она. – Если б можно было просто удавить… Голыми руками.
Ей казалось иногда, что сердце у нее лопнет, не выдержав чувства ненависти, которое ей внушало каждое движение, каждый звук Драйера. Бывало, когда он, ночью, гладил ее по обнаженной руке, неуверенно посмеиваясь, ей до тошноты, до обморока хотелось вцепиться ему в шею и сжимать, сжимать изо всех сил. Она понимала, как трудно мыслить логически, развертывать простые и плавные планы, когда все в ней кричит и бушует. А что-нибудь нужно было сделать, – Драйер перед ней чудовищно разрастался, как пожар. Но оказывалось, что человеческую жизнь, как пожар, тушить опасно и трудно. И, так недавно решив, что надобно действовать просто, отбросить обманчивые игрушки вроде яда, который найдет экспертиза, вроде револьвера, который годен только чтобы закурить сигару, она вскоре заметалась еще пуще, как человек, увидевший, что горит занавеска, вот-вот займется вся комната, запылает постель, – и уже лестница полна дыма, ступени исчезают, не выбраться…
Большой, загорелый от тенниса, в ярко-желтой пижаме, с раскрытой грудью, где густо вились золотистые волосы, пышущий теплом и здоровьем, издающий те разнообразные крякающие, ухающие звуки, которые издает мужчина, когда встал с постели раньше обыкновенного, – Драйер заполнял всю спальню, весь дом, весь мир.
От его торжествующего присутствия она все чаще спасалась к Францу, приходила даже в те часы, когда он еще был на службе, и, штопая носок, сурово сдвинув брови, ждала его прихода с уверенной и законной нежностью. Прожить дольше одного дня без его покорных губ и близоруких прикосновений она не могла. То мгновение в их свиданиях, когда нежная молния вздрагивала вдруг в самой глубине ее существа, было необходимостью безусловной. Когда она, еще ощущая удаляющиеся полыхания, размякшая, вздыхающая, открывала глаза, ей было странно, что Драйер еще жив. Она вскоре пыталась вновь завлечь сонного Франца, и, добившись этого, она снова воображала, что по мере того, как блаженство близится, Драйер гибнет, что каждый торопливый удар ранит его еще глубже и что наконец он слабеет, валится, растворяется в нестерпимом блеске ее счастья.
Но, как ни в чем не бывало, он оживал, шумно проходил по всем комнатам и, веселый, голодный, сидел против нее за ужином, складывал, пронзал вилкой пласт ветчины и жевал, вращая желтыми усами.
«Помоги же мне, Франц, помоги», – бормотала она иногда, хватая его за руки, скользя пальцами по его груди, тряся его за плечи.
Его глаза за стеклами очков были совершенно покорны. Но придумать он не мог ничего. Его воображение было ей подвластно: оно готово было работать на нее, но толчок должна была дать она. Внешне он очень изменился за эти последние месяцы, потощал, побледнел; душа в нем осипла; какая-то слабость была во всех его движениях, – как будто он существовал только потому, что существовать принято, но делал это нехотя, был бы рад всякую минуту вернуться в сонное оцепенение. Ход его дня был машинальный. Утренний толчок будильника был как монета, падающая в автомат. Он вставал; вяло умывался; шел к станции подземной дороги; садился в некурящий вагон; читал все тот же рекламный стишок в простенке, под ритм этого грубого хорея доезжал до нужной остановки; поднимался по каменным ступеням; щурился от солнца, от ряби анютиных глазок на огромной клумбе; пересекал улицу; в магазине он делал все, что полагается делать прикащику. Вернувшись тем же путем домой, он обычно находил у себя Марту и, опять-таки, делал все, что от него требовалось. В продолжение получаса после ее ухода он читал газету – потому что газеты читать принято. Потом он отправлялся к Драйеру ужинать. За ужином он иногда рассказывал, что читал в газете, повторяя некоторые фразы слово в слово и странно путая факты. Около одиннадцати он уходил. Пешком добирался домой всегда по тем же панелям. Через четверть часа он уже раздевался. Потухал свет. Автомат останавливался, чтобы через восемь часов опять прийти в действие.