Граф приведен был уже в чувство и пожелал меня видеть. Бледно было лицо его, взоры с дикостью вокруг обращались. Беспорядок души виден был из каждого движения. По данному знаку служители, при нем бывшие, удалились, и мы остались одни. Он молчал, я также; наконец, с судорожным движением, устремя глаза в пол, спросил несчастный: «Итак, Хрисанф, итак Марии нет более!» — «Почему же нет? Она теперь блаженствует». — «Ах, не верю! Я знаю сердце Марии лучше отца ее и матери! И в недрах рая — без Аскалона едва ли вкусит она истинное блаженство! Пойдем к ней; я хочу еще однажды взглянуть на предмет моей любви, и тогда делайте с нею, что хотите». — «Любезный господин! — сказал я, также опустив к земле взоры, — уже тяжелая глыба земли лежит на груди Марииной и будет гнести ее дотоле, пока глас трубный не пронесется из конца в конец вселенныя: восстаньте!»
Быстро устремил он на меня взоры свои и с трепетом произнес: «Как! и сего последнего утешения меня лишили! Безжалостные! Бесчеловечные!»
После некоторого молчания, он призвал слуг и с помощью их оделся. Потом, сказав: «я сейчас еду в город», взял меня за руку и вышел на крыльцо. «Веди меня на место, где покоится страдалица!»
С трепетом повиновался я и с сокрушенным сердцем привел его к могиле. Я не мог произнести ни слова и, указав пальцем на место, прислонился к сосне. С воплем пал Аскалон на сырую землю, обнял ее и произнес: «Ты здесь, моя Мария! ты здесь! о, я злополучный!» Тут зарыдал он горько, и я мысленно восслал благодарение милосердому богу за сии спасительные слезы.
Около часа провел граф на могиле. Он призывал все силы небесные, умоляя их возвратить Марию или и его взять от лица земли. Наконец, пришед в изнеможение и вняв моим просьбам, в последний раз обнял землю, оросил ее слезами и, встав, обнял меня и пошел из саду. Карета готова была к отъезду; он сел и сказал мне: «На несколько недель отлучаюсь в город; до приезда моего никто, кроме тебя, Хрисанф, да не дерзнет прикоснуться к земле, покрывающей прах моей Марии». С сим словом карета покатилась сколько можно быстрее.
Из первого уездного города получил я от Аскалона приказание: в углу сада, против могилы Марииной, построить немедленно деревянную беседку по приложенным чертежу и размеру. Хотя мне совершенно было неизвестно, на что понадобилась новая беседка, когда довольно находилось таких в саду, и хотя время года нимало не способствовало к постройке, — однако ж я, собравши своих сельских плотников, принялся за дело с такою ревностью, что беседка готова была менее нежели в месяц; а спустя несколько дней явился и граф, но не один. Вместе с ним в карете приехал старый священник Памфил, которого вы видели подле себя за обедом, и человек с двенадцать художников разного рода. «Любезный друг, — сказал Аскалон, обняв меня с нежностью. — Священник останется у нас, может быть, навсегда, отведи для житья его приличные покои в сем доме подле комнаты, где предки мои приносили молитвы свои богу, и назначь ему прислугу. Прочих же, приехавших со мною, в числе коих есть живописцы, столяры, слесари и другие, знающие свое дело, размести в пристройках дома, где кому покажется удобнее. Они хотя не навсегда здесь останутся, однако пробудут довольно долго».
Едва рассвело поутру, я получил приказание явиться к графу и не мало подивился, увидя его уже одетого, и притом в глубокий траур. Когда я дал ему сие заметить, то он отвечал с горькою улыбкой: «Это одеяние для меня приличнее, нежели прочие, и я не переменю его до гроба. В тот ужасный день, когда я против всякого ожидания увидел Марию в гробе, родилась в душе моей мысль, которую может быть почтут многие вздорною, но какая мне до того нужда! Довольно, что она меня услаждает, по крайней мере столько, сколько способно еще это растерзанное сердце чем-нибудь услаждаться».
Сказав это, он пошел в сад; а по воле его — я, отец Памфил, все мастеровые и служащие в доме люди за ним последовали. Когда вступили мы в новопостроенную беседку, я поражен был удивлением, увидя посередине ее большой стол, а на нем два пустые, великолепные гроба. Они покрыты были малиновым бархатом, украшены золотыми листами в головах и ногах, с насеченными гербами фамилии графской и надписями, а внутри плотно выложены свинцовыми листами. Осмотрев все и взглянув на меня с умилением, граф сказал: «Вот два последние жилища, для Марии и меня! Для сооружения их и места, пристойного заключать в себе сии памятники бренности человеческой, из коей, однако ж, впоследствии времени отделится достойная часть и воспарит ко трону жизни вечныя, я нарочно был в городе, но уже в последний раз».
От беседки отправились мы к могиле Марииной. По совершении Памфилом молитв о успокоении души ее в селениях горних, мастеровые принялись за отрытие гроба: в короткое время он был извлечен из глубины земной и с примерным благоговением отнесен в беседку. Тут поместили его в назначенном гробе, возложили крышку и прикрепили ее с таким искусством, что ни малейший воздух не мог проникнуть во внутренность. Аскалон во все сие время беспрестанно обнимал гроб и проливал слезы.
На возвратном пути, на том месте, где доселе погребена была Мария, заложена церковь, во имя Святыя Марии, толико любившей своего спасителя. По наступлении весны, явилось из города множество мастерового народа, и началось строение храма; Аскалон сам имел надзор за работами, и в середине лета здание было окончено; а как привезенные им из города художники в течение всего времени пребывания в нашем доме занимались беспрерывно каждый своею работой, то в 22 день июля, в день Марии Магдалины, храм освящен был с возможным великолепием, и в нем поставлены гробы, вами виденные.
Аскалон, совершив свое преднамерение, принял особый род жизни. Кроме священника, меня и двух слуг, он редко кого допускает к себе, и то по необходимости. Главное препровождение его времени состоит в прогулках и чтении. Впрочем, такая уединенная жизнь не препятствует ему быть благодетелем не только крестьян, ему принадлежащих, но и посторонних. Чрез меня узнает он о их нуждах и никогда не оставляет без помощи. Все благословляют его; все хвалятся своим счастием: один он носит в груди своей корень злополучия, который, приметно снедая все жизненные силы, более и более утверждается и, по-видимому, не прежде иссохнет, как во взорах страдальца потухнет последняя искра жизни».
Старик умолк и погрузился в мрачную задумчивость. Я, с своей стороны, представляя положение безутешного, утешающего других и не находящего в том отрады для души своей, не мог удержать тяжких вздохов и наконец сказал: «О, как превратны надежды человеческие! как скоропреходящи лучи обманчивого счастия! Увы! неужели гроб есть колыбель для человека? Но, — продолжал я, обратись к Хрисанфу, — как узнал граф о месте заточения Марии, когда известно, что родители его и все домашние должны были скрывать от него о сем весьма тщательно?»
«По прошествии трехгодичного пребывания Аскалонова в чужих владениях, — сказал Хрисанф, — он получил известие, что в доме его произошли важные перемены. Молодая Евгения, хотя почти от колыбели знала, что столетняя вражда, иногда тайная, а иногда открытая, разделяла фамилии графов С. и князей М., не усомнилась полюбить молодого Эраста, красу и подпору последней фамилии, да и князь пылал к ней истинною любовью. Ближние родственники той и другой стороны тотчас почувствовали, что этот узел может связать дружбой оба поколения, кои поселе, вредя одно другому, попеременно несли унижение и неприметно приближались к падению. Первоначально сделан приступ к старому графу С., и он столько был добродушен, умен и не самолюбив, что сейчас дал согласие на соединение своей дочери с Эрастом, который по всем отношениям достоин был иметь такого тестя. Несмотря на все сопротивления старой графини, день назначен и брак совершен; но он соделался днем стона и рыдания. Отчаянная мать, видя, что злоба ее не имеет над умами других никакого действия, такую волю дала своему неистовству, что, когда, по совершении бракосочетания, дочь ее и зять пали к ногам ее, прося благословения, она задрожала, поколебалась, пала, и поднята без дыхания.
Легко представить, какое смущение и замешательство потрясли всех и домашних, и посторонних. Все свадебные приготовления обратились в погребательные, и хотя по времени живущие начали забывать об упокоившейся графине, но супруг ее оставался неутешен. Для всех других была она довольно несносная женщина, но муж находил в ней такие достоинства, каких другие не могли приметить. В эту пору приехал к отцу сын и припал к ногам его. Долго старый граф держал его в своих объятиях и плакал неутешно; сын то же делал, целуя его руки и колена. Граф спросил: «Друг мой Аскалон! в каком положении твое сердце?» Молодой человек затрепетал, взглянул в глаза отцу, и, вместо ответа, прижал руку его к своему сердцу, и погрузился в его объятия. «Понимаю, — сказал граф величественно, но кротко, — Мария — твоя жена! прими поцелуй сей моим благословением и отдай его твоей невесте как залог благословения небесного. Ах, сын мой! как горько видеть возле себя людей, плачущих слезами горести!»