– Я видел одну, – сказал я, – с меня довольно.
– Которую? – спросила она в припадке неуёмного смеха. – Которую? Уж не Речную ли?
– Нет, – сказал я. – Ее муж женился в другой раз, а сама она исчезла.
– Нет, вы прелесть, прелесть, – сказала мадам Лесерф, вытирая глаза и опять заходясь смехом. – Так и вижу, как вы врываетесь в квартиру и застаете ничего не подозревающую супружескую чету. В жизни не слыхивала ничего более уморительного. Что же, его жена спустила вас с лестницы или как?
– Оставим это, – сказал я довольно сухо. Ее смешливость делалась несносной. Я догадывался, что у нее было французское чувство юмора в том, что касалось отношений супругов, и в другое время оно могло бы мне показаться даже симпатичным; но в тот момент я почувствовал, что такой безцеремонно-неприличный взгляд на мои розыски был несколько оскорбителен для памяти Севастьяна. По мере того как это чувство усиливалось, я вдруг поймал себя на мысли, что, может быть, все это вообще неприлично и что эти мои неловкие попытки затравить призрака вытеснили всякий образ той, кто была последней любовью Севастьяна. Или может быть Севастьяна как раз позабавило бы самое дикообразие поисков, которые я ради него затеял? Увидел ли бы герой биографии во всем этом некий особенный «Найтов поворот», который полностью вознаградил бы незадачливого биографа?
– Простите меня, пожалуйста, – сказала она и положила свою ледяную руку на мою, глядя на меня исподлобья. – Не нужно быть таким обидчивым.
Она быстро поднялась и пошла к ящику из красного дерева в углу. Она наклонилась над ним, и, глядя на ее узкую, как у девочки, спину, я догадался, что она собиралась сделать.
– Нет-нет, Бога ради! – закричал я.
– Не хотите? – сказала она. – А я думала, что музыка вас немного умиротворит. И вообще музыка создает нужную для беседы атмосферу. Нет? Ну как знаете.
Бульдог встряхнулся и снова лег.
– Вот и умница, – сказала она сюсюкающим тоном.
– Вы, кажется, собирались рассказать… – напомнил я ей.
– Да, – сказала она и опять села подле меня, подобрав юбку и поджав под себя ногу. – Да. Видите ли, я не знаю, кто он был, но я поняла так, что это был тяжелый человек. Она говорит, что ей нравилась его внешность, и руки, и манера говорить, и ей показалось, что забавно было бы сделать его своим любовником, – потому что он выглядел таким очень интеллектуальным, а всегда ведь весело видеть, как такой утонченный, холодный, такой весь из себя умный, – вдруг встает на четвереньки и вертит хвостом. Да что с вами, cher Monsieur?
– О чем вы? что все это значит? – вскричал я. – Когда… когда и где это было, этот роман?
– Ah non merci, je ne suis pas le calendrier de mon amie. Vous ne voudriez pas![83] Мне незачем было разузнавать у нее числа и имена, а если она и называла мне их, я не запомнила. И пожалуйста, не задавайте мне больше вопросов – я вам рассказываю, что знаю, а не то, что вам хочется знать. Не думаю, что он ваш родственник, он был совсем не похож на вас – судя, конечно, по тому, что она мне о нем говорила и что я успела подметить в вас. Вы милый, нетерпеливый мальчик, а он… он был совсем не милый, а прямо наоборот, а когда он понял, что влюбился в Элен, то сделался просто злюкой. Нет, он-то не превратился в сентиментального щенка, как она того ожидала. Он ей с желчью говорил, что она пошлая и пустая, а потом целовал ее, чтобы убедиться, что она не фарфоровая статуя. Ну и убедился. И тут он сразу понял, что жить без нее не может, а она сразу поняла, что сыта по горло рассказами о том, что он видит во сне и как ему снится, что он видит сны, и как ему снится что ему снится что ему это только снится. При этом, заметьте, я ведь не осуждаю. Может быть, оба были правы, а может быть, оба не правы, – но вообще моя подруга тоже не такая простушка, за которую он ее принимал, она разбиралась в жизни и смерти и в людях капельку лучше его. Он был из тех, кто считает, что все современные книжки дрянь, а все современные молодые люди – дурачье, а все потому, что он ушел с головой в собственные свои ощущения и идеи, а других уже не мог понять. Она говорит, ты и представить себе не можешь его вкусов и причуд, и как он говорит о религии! – наверное, что-нибудь ужасающее. А подруга моя, знаете ли, очень живая, вообще, très vive – была во всяком случае, – а когда он появлялся, она чувствовала, что стареет и закисает. Ведь он никогда, вообще, не проводил с ней много времени, приедет, бывало, à l’improviste[84] и плюхнется на пуф, сложит руки на набалдашнике своей трости, даже перчаток не снимет, – и уставится мрачно в одну точку. Она вскоре подружилась с другим человеком, который перед ней преклонялся и был куда как внимательнее, и добрее, и заботливей, чем тот, кого вы по недоразумению считаете своим братом, – и пожалуйста, не хмурьтесь, – но ей не нравился ни тот, ни другой, и она говорит, что было потешно до колик смотреть, как они учтиво обходятся друг с другом при встрече. Она любила путешествовать, но только она найдет какое-нибудь чудесное местечко, где можно позабыть о своих горестях и обо всем на свете, а он уж тут как тут, и снова портит весь пейзаж, и сидит на террасе за ее столом, и говорит, какая она пустая и пошлая и что он жить без нее не может. А то еще разражался длинной тирадой в присутствии ее друзей – знаете, des jeunes gens qui aiment à rigoler[85], – и все это так длинно и непонятно – о форме пепельницы или о цвете времени, – и все уходили, а он оставался сидеть один в кресле и сам себе глупо улыбался или считал свой пульс. Жалко, если он и вправду окажется ваш родственник, потому что не думаю, чтобы у нее сохранились какие-нибудь приятные воспоминания о тех днях. В конце концов, она говорит, он сделался невыносим, и она даже не позволяла ему больше дотрагиваться до себя, потому что у него случались какие-то припадки от перевозбуждения. Наконец, один раз, когда она знала, что он приезжает ночным поездом, она попросила одного молодого человека – он ради нее готов был на все, – попросила его встретить его и сказать, что она больше не желает его видеть и что, если он попытается увидеться с ней, ее друзья будут рассматривать его как назойливое постороннее лицо и обойдутся с ним соответственно. По-моему, это было с ее стороны не очень мило, но она решила, что в конечном счете так для него же будет лучше. И так оно и вышло. Он даже не посылал ей больше своих обычных умоляющих писем, которых она все равно не читала. Нет-нет, это не может быть тот, не думаю, – я вам это все рассказываю просто потому, что хочу обрисовать вам Элен, а вовсе не ее любовников. В ней было столько жизни, столько готовности быть ласковой со всеми, в ней через край переливалась эта vitalité joyeuse qui est, d’ailleurs, tout-à-fait conforme à une philosophie innée, à un sens quasi-religieux des phénomènes de la vie[86]. А к чему это привело? В мужчинах, которые ей нравились, она ужасно разочаровалась, женщины все, за исключением очень немногих, оказались просто-напросто кошками, и лучшую часть жизни она провела, пытаясь быть счастливой в мире, который изо всех сил пытался ее сломить. Ну, да вы ее увидите и тогда сами решите, насколько это миру удалось.
Мы довольно долго сидели в молчании. Увы, у меня не оставалось более сомнений, хотя этот портрет Севастьяна был чудовищен, – впрочем, все это ведь было из вторых рук.
– Да, – сказал я, – я увижу ее во что бы то ни стало. И на это имеются две причины. Во-первых, я хочу задать ей один вопрос – только один. А во-вторых…
– Что же во-вторых? – сказала мадам Лесерф, потягивая остывший чай.
– Во-вторых, я не могу себе представить, каким образом такая женщина могла привлечь моего брата; поэтому я хочу увидеть ее собственными глазами.
– Вы хотите сказать, – спросила мадам Лесерф, – что считаете ее ужасной, опасной женщиной? Une femme fatale?[87] Потому что, знаете, это ведь неправда. У нее сердце мягкое и чистое, как воск.
– О нет, – сказал я. – Не ужасной и не опасной. Если угодно, ловкой, что ли, но… Нет, мне необходимо самому ее видеть.
– Поживем – увидим, – сказала мадам Лесерф. – Вот что: у меня есть идея. Завтра я уезжаю. Если вы придете в субботу, боюсь, Элен будет в такой спешке – она всегда спешит, знаете, – что попросит вас прийти назавтра и забудет, что назавтра она едет ко мне за город на неделю, и вы ее опять упустите. Словом, я думаю, лучше всего будет вам тоже приехать ко мне. Тогда уж вы ее увидите наверное. Поэтому я вот что предлагаю: приезжайте-ка вы в воскресенье утром и оставайтесь, сколько хотите. У нас четыре свободные комнаты, думаю, вам будет удобно. Да и потом, вообще, если я с ней поговорю заранее, она будет лучше настроена для разговора с вами. Eh bien, étes-vous d’accord?[88]
Как любопытно, думал я: между Ниной Речной и Еленой фон Граун имелось как будто легкое семейное сходство – во всяком случае между теми двумя портретами, которые для меня нарисовали муж первой и подруга второй. Одна другой стоила: Нина – недалекая и тщеславная, Елена – хитрая и жестокая; обе ветрены, обе не в моем вкусе – да и не в Севастьяновом, как мне казалось. Интересно, знакомы ли они были в Блауберге; рассуждая отвлеченно, они должны были сойтись, но на самом деле они бы, наверное, шипели да плевались друг на дружку. С другой стороны, я мог теперь, к великому своему облегчению, совершенно оставить след Речной. То, что мне рассказала спокойная эта француженка о любовнике своей подруги, едва ли могло быть совпадением. Какие бы чувства мною ни владели, когда я слышал, как обращались с Севастьяном, я не мог не испытывать удовлетворения от того, что мое дознание близилось к концу и что мне не придется браться за невозможную задачу отыскать первую жену Пал Палыча, которая, как знать, могла быть в тюрьме – или в Лос-Ангелосе.