Мария, не церемонясь, выпила свой бокал шампанского до дна – она знала, за что пила! Пила и думала: "Господи, спасибо тебе, Господи!" А перед глазами стояли жерла орудий главного калибра.
Мужчины последовали ее примеру и тоже выпили свои бокалы до дна.
Мария чуть захмелела, подобрела и попросила мсье Пиккара:
– Господин Пиккар, расскажите о своих открытиях. Например, расскажите мне о Карфагене, пожалуйста, я буду вам очень признательна.
– Рассказывать о Карфагене можно очень долго, – вдохновенно сказал мсье Пиккар. Его голубые глаза стали как будто бы больше, в них засветился живой огонек. – Карфаген – это моя тема, моя жизнь… Например, мало кто знает, что… – И тут он пустился в долгий и весьма красочный рассказ об отце Ганнибала Гамилькаре, о тех временах, когда Карфаген был могучим соперником Рима…
Мария с удовольствием слушала вдохновенный рассказ мсье Пиккара, отмечала, что многого о Карфагене она действительно не знает, что Серж Пиккар не так прост, как показался ей на первый взгляд, все отмечала, все слушала, а сама думала о своем. На "Генерале Алексееве" было пятьдесят трехорудийных башен – сто пятьдесят стволов… А почему бы их не установить на берегу?.. Ее крестный отец адмирал Герасимов вместе с ее родным отцом ведь демонтировали орудия с кораблей и установили их в береговой обороне Порт-Артура… Да, но кто их купит?.. Конечно, был бы жив ее благодетель банкир Жак… Был бы он жив, и она бы не оказалась сейчас здесь, в Тунизии… Ничего-ничего, надо искать ходы в военном министерстве Франции, надо ехать в Париж…
– В Париж, – промолвила она, забывшись.
– Что вы сказали, мадам? – удивленно переспросил ее мсье Пиккар, которому казалось, что она вся – внимание, что лучшего слушателя нельзя и придумать.
– Мадемуазель, – ласково взглянув на мсье Пиккара, поправила Мари.
С молоком матери всосала Машенька уважение к военным людям. В те времена, когда она возрастала в России, военная служба считалась привилегией – и важной, и почетной, и благородной. Все знатные фамилии неукоснительно отдавали своих сыновей в армию и на флот. Не зря самые любимые читателями, и в особенности читательницами, герои русских классиков – военные: Петр Гринев из "Капитанской дочки", Григорий Печорин из "Героя нашего времени", Андрей Болконский из "Войны и мира"… Даже штатский Чехов, и тот не обошел военных своим вниманием: «Дуэль», "Три сестры".
Повзрослев на чужбине, Машенька стала интересоваться: "Как же все это случилось? Как они упустили Россию?" Со многими участниками гражданской войны она переговорила с глазу на глаз, прочитала множество документов, воспоминаний. И пришла к странной мысли: русское офицерство подвело воспитание. Военные были воспитаны в духе благородства, чести, доблести, они знали, как воевать "по правилам", и не умели подличать: русские офицеры не смогли противостоять тем потокам лжи, вероломства, бесчестья и изуверской низости, что обрушили на них новые захватчики России. Например, они не были способны даже вообразить, что можно обнародовать Верховный указ о всеобщем помиловании тех, кто добровольно разоружится, и, едва приняв оружие, тут же начать расстреливать беззащитных тысячами, как это случилось в Крыму. Или соорудить первый в мире концлагерь за колючей проволокой, в чистом поле, как это было на Тамбовщине, согнать туда из окрестных деревень женщин, детей, стариков и расстреливать их из пушек шрапнелью[41] прямой наводкой. Да, русское офицерство и наша прекраснодушная интеллигенция оказались не готовы к расправе, не поверили, что в народе вдруг объявится столько способных к палачеству. Если бы палачами были лишь те, кого прислали в Россию в запломбированных вагонах, то ничего бы у них не вышло… Но, увы, слишком многие кинулись им помогать и служить, слишком многие почувствовали вкус к насилию и убийству. Пусть их одурачили, но какое это имеет значение? Интересно то, что и значительная часть русских эмигрантов не верила ни в крымскую, ни в тамбовскую, ни в другие расправы и ужасы. Слушали, кивали, а потом говорили невнятно: «Так-то оно так, да хорошо бы узнать от очевидцев…» Потом, во вторую мировую войну, эта история повторилась. Когда людям рассказывали об Освенциме, о том, что немцы сжигали в крематориях живьем, то слушающие обычно тоже кивали: «Так-то оно так, да хорошо бы узнать от очевидцев…» И не верилось им, что очевидцы вылетели в трубу… Да и как поверить? Разве какая-нибудь чеховская институтка, или студент, или Ионыч, архиерей или дама с собачкой, или подполковник Вершинин могли себе представить, например, такую картину… Петр Гринев, Григорий Печорин или Андрей Болконский предлагают своему противнику: «Бросай оружие и иди на все четыре стороны! Я тебя не трону, даю слово!» Противник бросает оружие, поворачивается спиной, чтобы идти на все четыре стороны, и тут же получает пулю в затылок от Гринева, Печорина или Болконского. Нет, такое и в голову никому не могло прийти, а вот товарищам пришло, и они легко преступили все запреты и заповеди. Преступник потому и называется преступником, что он преступает запретную черту, перед которой нормальный человек останавливается.
Подавляющее большинство борцов за светлое будущее действовало не под родными фамилиями, а под псевдонимами или под кличками. В эмигрантской прессе так и писали: "В России к власти пришли псевдонимы". Случайно ли это? Вряд ли. Осознанно? Скорее всего нет. Инстинктивно. Все крупные негодяйства в мире всегда совершаются именем правды, добра и справедливости. Ну как тут не спрятаться за псевдонимы?
Из русских классиков один Достоевский намекнул на светлое будущее России в своих «Бесах». Все другие промолчали, не поверили ему, не захотели поверить, побоялись разрушить комфорт сложившихся представлений о добре и зле. Хотя в Толковом словаре живого великорусского языка Владимира Даля все они могли прочитать и, наверное, читали то, что было записано черным по белому: "Коммунизм – это учение о равенстве всех сословий и о праве на чужую собственность". Значит, и на чужую жизнь…
Достоевского у них в семье как-то не любили, он как-то не читался, не шел. И до сих пор Мария возила с собой из страны в страну только Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Льва Толстого, Чехова.
Какое чудо – книги! За каменными стенами виллы господина Хаджибека свирепствует песчаный буран, ударяет пригоршнями песка в толстые деревянные ставни, подбитые войлоком. Еще минуту назад настроение у нее было отвратительное, голова ватная, но взяла томик Чехова, прилегла на тахту, раскрыла любимые "Три сестры", и вот она – Россия… и все забыто – и ветер, и песок, и жара, и сама Тунизия…
"ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
В доме Прозоровых. Гостиная с колоннами, за которыми виден большой зал. Полдень; на дворе солнечно, весело. В зале накрывают стол для завтрака.
Ольга в синем форменном платье учительницы женской гимназии, все время поправляет ученические тетрадки, стоя и на ходу; Маша в черном платье, со шляпкой на коленях сидит и читает книжку, Ирина в белом платье стоит задумавшись.
ОЛЬГА. Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая, в твои именины, Ирина. Было очень холодно, тогда шел снег. Мне казалось, я не переживу, ты лежала в обмороке, как мертвая. Но вот прошел год, и мы вспоминаем об этом легко, ты уже в белом платье, лицо твое сияет…
Часы бьют двенадцать.
И тогда также били часы.
Пауза.
Помню, когда отца несли, то играла музыка, на кладбище стреляли. Он был генерал, командовал бригадой, между тем народу шло мало. Впрочем, был дождь тогда. Сильный дождь и снег.
ИРИНА. Зачем вспоминать!
За колоннами, в зале около стола показываются барон Тузенбах,
Чебутыкин и Соленый.
ОЛЬГА. Сегодня тепло, можно окна держать настежь, а березы еще не распускались. Отец получил бригаду и выехал с нами из Москвы одиннадцать лет назад, и, я отлично помню, в начале мая, вот в эту пору, в Москве уже все в цвету, все залито солнцем. Одиннадцать лет прошло, а я помню там все, как будто выехали вчера. Боже мой! Сегодня утром проснулась, увидела массу света, увидела весну, и радость заволновалась в моей душе, захотелось на родину страстно.
ЧЕБУТЫКИН. Черта с два!
ТУЗЕНБАХ. Конечно, вздор.
Маша, задумавшись над книжкой, тихо насвистывает песню.
ОЛЬГА. Не свисти, Маша. Как это ты можешь!
Пауза.
Оттого, что я каждый день в гимназии и потом даю уроки до вечера, у меня постоянно болит голова и такие мысли, точно я уже состарилась. И в самом деле, за эти четыре года, пока служу в гимназии, я чувствую, как из меня выходят каждый день по каплям и силы, и молодость. И только растет и крепнет одна мечта…
ИРИНА. Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и в Москву…
ОЛЬГА. Да. Скорее в Москву.
Чебутыкин и Тузенбах смеются".
"А чему они, собственно, смеялись, эти Чебутыкин и Тузенбах? – подумала Мария, заправляя зеленую шелковую ленточку ляссе между страницами чеховских пьес. – Наверняка, как всегда у Чехова, каждый из них смеялся своему". Она закрыла томик и положила его рядом с собой на тахту, под бочок. Она любила читать лежа, валяясь полуодетая на тахте, – это было так уютно, так сладко, особенно с томиком любимого Чехова, как будто бы она у себя дома, в Николаеве… и вот-вот приоткроется дверь ее, Машенькиной, комнаты, заглянет мама и, ласково сияя своими необыкновенно светоносными глазами, насмешливо спросит: "Ну что, суфлер Маруся, разобрала пьесу, не собьешься, не перепутаешь роли? А вдруг у тебя в будке свет погаснет, помнишь, как зимой?" "Да пусть гаснет, хоть в суфлерской, хоть на сцене, хоть во всем городе! – запальчиво ответит ей Машенька. – Я всю пьесу наизусть знаю! Я все роли знаю! И за Ирину, и за Ольгу, и за Машу, и за Вершинина, и за Тузенбаха – за всех! Даже за Федотика и за Роде! И за этого противного Соленого! И за эту противную Наташу в зеленом поясе! И за всех других!" "Да, – скажет мама, – память у тебя славная. А когда подрастешь, кого бы ты хотела сыграть?" "Конечно, Ирину, – не раздумывая ответит Машенька, – она ведь самая младшая из трех сестер и в белом платье – мне к лицу белое!.. А папа будет на нашем спектакле в Морском собрании?" "Папа? Не знаю, если позволят дела". "А ты его попроси, ма. Все так хотят, чтобы он был". "Хорошо, я его попрошу".