Утомленный воин разлегся на мягком пухе и без сомнения скоро бы заснул сном безмятежным, если бы долго не мучили его мысли о прелестной Богомилии и ненавистном пане Иване.
Ипполит с младенчества привык оставлять постель до восхода солнечного. Время, проведенное на войне, не могло уменьшить этой привычки. А посему он и теперь встал с появлением зари утренней и, видя, что в роскошном доме все еще спит, он оделся и пробрался в сад, который был обширен и преисполнен всякими плодовыми деревьями, прекрасными цветами и редкими растениями. Ипполит, бродя по тропинкам, вздыхал и говорил: «Праведный боже!
Я целые пять лет лучшей части жизни моей шатался по Крыму и Турции, терпел усталость, голод, жажду, получал раны — и возвращаюсь на родину почти нищим; между тем как старик Вирилад, не выходя, так сказать, из хаты, разбогател непомерно и живет настоящим паном! О счастие! не даром пишут тебя слепою женщиною, как видел я в доме своего полковника в Полтаве. Ты столь же слепо и безрассудно, как большая часть людей твоего пола».
Солнце было уже довольно высоко, как нашего богатыря настиг хозяин, сопровождаемый двумя служителями.
«Любезный гость, — сказал он, — я следую советам медика, славного полтавского жида Измаила, и каждое утро перед завтраком в хорошую летнюю погоду прохаживаюсь по саду и бываю в купальне. Не хочешь ли сделать мне товарищество? От этого поедим охотнее; к тому ж я примечаю, что на тебе присохла пыль крымская и татарская. Охрим! Харько!» — Тут пошептал он слугам нечто на ухо; они ввели их в купальню, раздели, опустили Вирилада в воду и удалились.
Когда паны выкупались, то Охрим и Харько пришли, один с ножницами и бритвенным прибором, а другой со связкой платья. «Согласись, Ипполит, — сказал Вирилад, — что ты в дорожном своем облачении более походишь на запорожского серомаху [33], чем на малороссийского есаула. Чтоб не перепугать моих племянниц и не рассмешить сестры и зятя, что, конечно, было бы и для тебя и для меня весьма неприятно, надо переодеться в одно из моих платьев, коих множество наделал я, как скоро разжился и когда отнюдь не предвидел, что они скоро будут мне не в пору. Охрим!
подбрей чуб и завей усы пану есаулу, а после ты, Харько, оденешь его».
Когда все было готово, то паны введены в особенную комнату в доме, нарядно убранную, в которой Вирилад читал молитвы, завтракал, иногда — во время недугов — обедал и ужинал, и куда никому из домашних не дозволялось входить без особенного призыва. Здесь-то ожидал их сытный завтрак, по окончании коего и по высылке слуг Вирилад сказал:
«Я объявлю тебе главнейшие обстоятельства, случившиеся со мною во время нашей разлуки. Первая зима после твоего выезда была весьма сурова. При наступлении весны я увидел, что целая половина дерев в моем садике вымерзла; а тебе известно, что главное содержание получал я от плодов и овощей, продаваемых в ближнем селе, где денег и нужд больше, чем у нас на хуторах. Я ахал, стонал и не знал, чем пособить горю. В этой крайности обратился я к сельскому священнику с просьбой подать мне совет, как спастись от бедности. «Друг мой, — сказал добрый пастырь, — я дам тебе совет и совет весьма хороший, но и ты дай слово, что будешь ему следовать». — Я охотно обещался, и он продолжал: «Согласись, пан Вирилад, что ты доселе жил подобясь более дикарю, нежели малороссийскому шляхтичу. Ты в самые торжественные дни не поздравил ни однажды с праздником именитейших наших панов Аврамия и Никанора, а они во всякое время тебе бы пригодились. Попытайся теперь попасть на разум. Старайся быть у них как можно чаще и смешить их как можно больше, Я пособлю тебе, сколько буду в силах, и ты увидишь, что без помощи не останешься». — И в самом деле! едва начал являться к панам Аврамию и Никанору с поклонами, как приметил в них доброхотство. Я изрядно представлял шута, дозволял пускать себе в глаза табачный дым, мять чуб и ерошить усы; но за то, по прошествии с небольшим недели, получил от одного в подарок полную пару нарядного платья, а от другого пару волов. Это мне крайне полюбилось, я продолжал юродствовать, день ото дня становился для них милее. Когда ж увидел, что отрава лести, угождения и унижения сильно подействовали на сердца и души моих милостивцев, то при удобном случае открыл Никанору, в присутствии Аврамия, о несчастии, постигшем сад мой. «Куда как ты глуп, пан Вирилад, — вскричал Аврамий, дав мне доброго пинка, — что давно не сказал нам об этом. Займись-ка с своим работником вырытием замерзлых дерев с корнями, и сколько окажется пустых ям, скажи нам.
С паном Никанором мы снабдим тебя таким же количеством здоровых дерев, приносивших уже плоды года за два и за три».
Условясь таким образом, не мешкая принялся я за дело.
В одном углу сада трудился работник мой, Влас, а в другом я. На третий день этой египетской работы, когда я откапывал самые глубокие корни усохшей груши, вдруг под заступом что-то зазвучало, и он остановился. Со всевозможным тщанием начал я огребать землю, сердце билось непомерно, руки дрожали, колена подгибались. Вскоре откапываю два довольно больших железных котла, сильными ударами топора сбиваю с них крышки и — цепенею от восторга, видя, что они полны золотых монет польских, турецких и каких-то других, мне незнакомых. Первая мысль моя была — возблагодарить бога, даровавшего нам столь жестокую зиму, что она заморозила сад мой, а вторая — прибрать сокровище к рукам и перенесть в свою хату. Это сделать было весьма нетрудно. Половину моей казны, посредством знакомого еврея, обратил я в злотые и — не переставая усердно услуживать панам Никанору и Аврамию и другим соседним помещикам — купил богатый хутор, переселился в него на время и начал, вместо бывшей у меня хаты, строить настоящий панский дом со службами и разводить обширный сад. По окончании всего и по снабжении всем нужным я поместился в сем доме навсегда, ибо признаюсь, что сверх привычки к родине меня долго не оставляла мысль, что, может быть, не сыщу ли под какою-нибудь яблонью того же, что нашел под грушею. Вся окружная сторона удивлялась, откуда я мгновенно так разбогател; а я довольствовался ответом, что сверх чаяния получил достаточное наследство после деда, бывшего в Камчатке воеводою.
С сего достопамятного времени я начал жить нарядно, остерегаясь, впрочем, чтобы ни один убогий Лазарь не был прогнан от ворот моего дома. Я строго приказал служителям, чтобы тотчас был накормлен алчущий, напоен жаждущий, одет наготеющий. Я посещал соседей, привозил с собою везде непритворное удовольствие и вскоре сделался другом дворян, духовных и крестьян. Но как беспрестанно быть в гостях столько ж надоест, как безвыходно сидеть одному дома; имея же за спиной более пятидесяти лет, искать жены считал за дурачество, — то я принял к себе в дом меньшую сестру с ее мужем и двумя дочерьми, а двух сыновей их отправил в Полтаву, чтобы они воспитывались в тамошней семинарии на моем иждивении.
Имея всегда спокойную совесть, вкусную и здоровую пищу, превосходные вина и наливки, я хорошо спал, вставал здоров и весел; видел, что все, меня окружающие, так же здоровы и веселы, — не мудрено, что в четыре счастливые года неприметно из тощего Вирилада вышел таким, каким ты меня видишь. За мною нет другого дела, как только каждое утро и каждый вечер прочесть обычные молитвы, прогуляться по саду, позавтракать и опять прогуляться или поехать, куда вздумается. Всем наружным хозяйством управляет зять, а внутренним сестра с дочерьми своими. Вот тебе, любезный друг, отповедь о житье-бытье моем. Скажи ж теперь, в каком состоянии возвратился ты из бусурманщины? Хотя наружность твоя и не показывает ничего доброго, но наружность часто обманывает. Легко станется, что в твоих лохмотьях зашиты перлы и дорогие каменья. Объяви всю правду. Может быть, я и дерзну еще в твою пользу поговорить с Никанором. Между нами сказано: Богомилия терпеть не может жениха своего за грубость, наглость и бесчинства разного рода; и это не безделица. Говори же!»
Ипполит закраснелся. «Увы! — сказал он, — не всякому удается находить клады. Будучи на одном сражении тяжело ранен, я сделал обет, в случае выздоровления, посетить Афонскую гору и в одном из тамошних монастырей провесть целую седмицу в посте и молитвах. Я выздоровел и исполнил в точности свое обещание. При выходе из монастыря я подарил иноку, в келье коего обитал целую неделю, мешок кофею, отбитый мною у неприятеля, а он отдарил меня двумя крестиками и разными редкостями, кои тщательно уложены были в моей дорожной сумке и в сохранности довезены сюда».
Вирилад несколько минут хранил молчание, с важностью глядя на своего гостя; потом так захохотал, что задрожали окна и зазвенели стекла. Он охватил чрево обеими руками и продолжал смеяться; слезы текли градом по румяным щекам его. Ипполит сидел, застыдясь и потупя глаза в землю. Когда Вирилад наконец удержался от смеха, то, тяжко вздохнув, сказал: «Подлинно ты вывез диковинные вещи; но, друг мой, ныне и в нашей Малороссии народ начал развращаться, так что и самый страстный охотник до редкостей, а притом самый богатый и щедрый, за все твои и с сумкою едва ли даст боле одного злотого.