Но спор не кончился. Кто вперед последний сноп свяжет - тот и победил. Теперь Ак-Йондоз за снопы принялась. И когда только свясло успевает скрутить, стянуть да перевязать - снопы только и откатываются назад. И снопы-то не снопы - куклы стройные, в боках тугие, смеются будто. Однако Марагим в этой работе оказался еще искусней. Хотя вязать начал гораздо позже, но к половине он догнал Ак-Йондоз. Правда, его снопы покрупней. А в крупный сноп ржи больше уходит, работа быстрей идет. Но Марагим за край не перегибает, не заносится: рука, дескать, у меня с лопату, сил невпроворот - честь знает. До конца деляны они, можно сказать, вровень шли. Напоследок только обогнал было Марагим на два-три снопа, но Ак-Йондоз тут же догнала его. Перед сорока пятьюдесятью парами глаз ни один из них не схитрил, не словчил друг перед другом.
*Мунажат - священное песнопение.
Уже сейчас, много лет спустя, я вот о чем подумал. Наверное, АкЙондоз это состязание потому затеяла, что решила: сама выиграет - так Марагима на смех выставит, а проиграет - так сама осрамится. Видно, надеялась хоть так к Марагиму остыть, а того от себя отвадить. А может, я ошибаюсь... Женское сердце - бездонная пучина, разве узнаешь, что там, на дне, лежит?
Вот Ак-Йондоз связала последний сноп и, размахнувшись, бросила им в Марагима. Сноп ударился ему в плечо. Марагим, который довязал свой, тоже последний, сноп, и головы не поднял. Он подошел к Ак-Йондоз, поставил свой большой сноп перед ней. И, опустив голову, молча застыл. Все та же странная завораживающая улыбка пробежала по губам Ак-Йондоз. Сначала она развязала косы и закинула их назад, расправила подоткнутый подол. И только потом, посмотрев прямо в синие глаза Марагима, сказала:
- И впрямь ты мужчина, Марагим...
Глубокий вздох разогнал тишину, в которой люди "внимали мунажату". Вздохнули все разом, облегченно, словно это они одержали победу. Широко вздохнули, хорошо.
- Нет, они шалые какие-то! бес в них сидит! - восхитился наш Рыжий сват.
- Вот кто друг другу парой-то пришлись, - заключила одна сноха.
Вышел мой отец и встал между Марагимом и Ак-Йондоз. Наверное, чтобы какое-то очень нужное слово сказать. Бороду под самый корень в горсти зажал. Самые умные свои слова он вот так из бороды вытягивает.
- Вы оба победили, - сказал он. - Красиво победили. По высокой победе и награда должна быть высокой, да нет у меня таких сокровищ. Вы молоды, работящи, красивы. Каждый из вас - сам себе награда. Вы мою "помочь" возвысили и украсили. Долго мы этот праздник вспоминать будем. Спасибо тебе, сноха! Марагим, тебе спасибо!
Смотри, как интересно сказал мой отец! Что это - благодарность, одобрение, восхищение? Мне же слова отца благословением послышались. Да полно! Что это за привычка у меня - вижу, чего люди не видят, слышу, чего люди не слышат. Уже помешался, что ли, помаленьку?
После этого все жнецы снова по всей меже растянулись. Я глазом не успел моргнуть, как осьминник ржи был сжат. На этом - вассалям - мы с нашей жатвой ржи покончили. Если слышали загадку: "Маленький горбун поле все опустошил", - вот вам и отгадка.
На вечернем пиру, когда люди по всему двору группами на разостланных на траве паласах расселись, Марагим и Ак-Йондоз за одной скатертью друг против друга пришлись. Я сижу на крыше навеса и все вижу. Марагим не пил, не ел, только весь вечер играл на гармони. Ох, и играл он! Так играл, как никогда прежде. Грудь мою то невидимые теплые лучи ласкают, то огненные стрелы впиваются, насквозь прожигают. Сердце то от радости трепещет, взлететь рвется, то в горе возле горла бьется. Черная мелодия душит меня - задыхаться начинаю. И вот все, вот уже конец, погиб!.. - как приходит белая мелодия и спасает меня.
Чуть мерцает лампа на опрокинутой деревянной чашке, и склоненного лица гармониста я разглядеть не могу. Ак-Йондоз и вовсе ко мне спиной сидит. Но я вижу, как они, то в надежде, то в печали, перекидываются взглядами. (Вот еще диковинка: глаз не видит, а сам вижу.) И кажется, не вынесет Ак-Йондоз этого плача гармони, вот-вот вспыхнет, займется пламенем. Кое-кто за гармонью увязаться пытается. Но сегодня они только мелодию портят. Словно соловью петух подпевает.
Вдруг Марагим заиграл мелодию, протяжную, долгую, дотоле в наших краях неслыханную, доиграл до конца и снова начал. И, повергнув всех в изумление, красивым мягким голосом запела Ак-Йондоз. А изумились мы потому, что за год с лишним в первый раз ее пение услышали. У нас народ на песню охоч. Даже кто на слово застенчив, на песню смел. Есть голос, нет голоса, знай мычит.
Как красиво, как легко поет Ак-Йондоз! Даже подвыпившие мужики, которые никого не слушали, только свое мололи, и те притихли. Голос Ак-Йондоз медленно протек над ночным аулом и, словно птичий клин, взял путь куда-то далеко-далеко. Может, в чужих краях заблудившаяся песня домой, в верховья Демы, к своему гнездовью полетела? Пусть летит.
И никаким в мире звукам не заглушить ее, не удержать.
Да нет, насовсем не улетела, обратно вернулась. Мне отсюда, сверху, все видно.
Руки девичьи белье полоскали, Полоскали, будто милого ласкали, Всето смотрит на соседское крылечко, Всю-то ночь горит-болит ее сердечко,
пела наша красивая сноха. И потом, опустив голову, долго сидела неподвижно. В той жизни Ак-Йондоз, которая на наших глазах прошла, эта песня была и первой, и последней. Больше ее пения никто никогда не слышал. Беды и радости свои встречала и провожала без песни.
После этого застолье пошло на убыль. Больше и песни как-то не пелись, с мелодией не слаживались. Народ потихоньку стал расходиться. Сильно захмелевшие еще немного посидели, каждый на свой лад комедь показали, да и тоже по домам побрели. Праздник догорел...
А с рассветом Марагим ушел из аула. За пазуху четверть краюхи сунул, под мышку гармонь взял, с тем и вышел в путь. Жене сказал: "Меня скоро не жди, в отхожий промысел ухожу". Марагим часто, и осенью и зимой, на заработки уходил, так что жена не очень удивилась. Только сказала: "Ладно, живым-здоровым возвращайся, оставшуюся жатву сама доберу. Только совсем не пропадай, в тягости я..." Все это, до таких подробностей, жена Черного Юмагула из-за плетня слышала. Потом будто Марагим не в ворота на улицу вышел, а - за гумно и огородами пошел. На задворках старика Галляма долго стоял. Стоял, стоял, потом повернулся и в сторону луга побежал. На аул будто и не оглянулся больше. А кто все это видел, кто наблюдал?..
Неделя прошла, месяц прошел. Кроме воробья да вороны в ауле птиц не осталось, все приличные птицы в теплые края улетели. Украшая бабье лето, парят в воздухе золотые паутинки.
А от Марагима ни письма, ни весточки. Однако уже перед самой зимой, когда гусей режут и над аулом пух летит, пришло будто бы письмо, с птичий язык длиной. Жив-здоров, дескать, и наказ жене, которая последние дни дохаживала: "Сын родится, имя сама найди, дочь родится, Ак-Йондоз назови". Жена мужнего слова не ослушалась. В вьюжный январский день родилась девочка. И назвали ее, как хотел отец, - АкЙондоз. Как я знаю, это уже второй ребенок, который на готовое имя назвался. Первым, если помните, старший из близнецов Черного Юмагула был. Маленькую Ак-Йондоз, разумеется, тоже моя Старшая Мать принимала. Но я в этих делах теперь не участник.
Как старшая Ак-Йондоз по воду ходит, скотину поит, дрова пилит, мы каждый день видим. Порой она по мелкой надобности какой к Бике, нашей снохе, заходит. Как и прежде, она спокойна и приветлива. Но улыбка, от которой щемило сердце, ушла куда-то. Одной женщине, самой верной своей наперснице (не такой уж верной, коли известно стало), под великим секретом Ак-Йондоз будто бы так сказала: "Когда уходил, думал, наверное, что всех нас от страданий избавит... Да не так все получилось. Тоска и боль жгут пуще прежнего. Печень черной кровью источилась, в груди не сердце - горящий уголь ношу. Сколько еще вытерплю - не знаю... А терпеть надо. Внутри умрешь, так хоть снаружи жить надо". А может, не говорила она этих слов. Люди сами ча нее это сказали. Но ей не в укор... И еще Ак-Йондоз будто бы так сказала: "Иной раз его за трусость кляну, да тут же и раскаиваюсь. В страхе потом сижу, как бы проклятия мои на его голову не пали. Береги его, береги, господи, умоляю..." Вот такие тайны вырвались из груди истосковавшейся Ак-Йондоз. У тайны крылья быстрые. Коли вырвется, вмиг весь край облетит. Одно перышко и к нам упало. Но ни слова сплетни, ни тени дурного намека имени Ак-Йондоз не коснулось. По-прежнему любили ее, даже больше прежнего, любили и жалели.
Однажды Ак-Йондоз зашла к нам, и они с нашей снохой Бикой долго сидели за занавеской, о чем-то говорили. В этот раз она показалась мне особенно грустной, потом Бика пошла проводить ее. В избе остались только мы со Старшей Матерью. Когда закрылась дверь, Старшая Мать вдруг глубоко, с дрожью, будто все нутро ее схватилось огнем, вздохнула.
- Почему вздохнула, Старшая Мать? - спросил я. Она долго молча смотрела в окно, вглядывалась в какую-то даль. Потом повернулась. Посмотрела мне прямо в глаза: