– Ну да, – перебил я: – значит, он погиб.
– Погиб! отчего?
– Вы сами сказали, что у него отрезали голову.
Дедушка Венцель сожалительно улыбнулся:
– Голова! Да, голова – важная штука, господин, но дух… дух еще важнее головы. Мало ли голов отрезали чехам, а они все живы. Он сделал все, что мог сделать, когда попал варвару в руки. Поступи шваб таким подлым образом с каким-нибудь животным, с каким-нибудь жемчугом или с каким-нибудь «кошачьим глазом», который нынче пошел в моду, – и от них не осталось бы ничего. Из них вышла бы какая-нибудь пошлая пуговица, которую осталось бы только выбросить. Но чех не таков, его не скоро столчешь в швабской ступе! У пиропов закаленная кровь… Он знал, что ему надо делать. Он притворился, как чех под швабом, он отдал свою голову, а свой огонь спрятал в сердце… Да, господин, да! Вы огня не видите? Нет! А я его вижу: вон он густой, неугасимый огонь чешской горы… Он жив и… – вы его извините, господин, – он над вами смеется.
Старый Венцель сам засмеялся и закачал головою.
Я стоял перед этим стариком, который держал в руке мой камешек, и решительно не знал, что ему отвечать на его капризные и малопонятные речи. И он, кажется, понял мои затруднения: он взял меня за руку, а другою захватил концами пинцета пироп, поднял его в двух пальцах вверх перед своим лицом и продолжал повышенным тоном:
– Он сам чешский князь, он первозданный рыцарь Мероница! Он знал, как уйти от невежд: он у них на глазах переоделся трубочистом. Да, да, я видел его; я видел, как барышник-жид возил его в своем кармане, барышник и выбирал по нем другие камни.[37] Но он не для того горел на первозданном огне, чтобы тереться уродом в кожаной мошне барышника. Ему надоело ходить трубочистом, и он пришел ко мне за светлой одеждой. О! мы понимаем друг друга, и принц Мероницких гор явится принцем. Оставьте его у меня, господин. Мы с ним поживем, мы с ним посоветуемся – и принц будет принцем.
С этим Венцель довольно непочтительно кивнул мне головою и еще непочтительнее бросил первозданного рыцаря на очень грязную, засиженную мухами тарелку, на которой валялось несколько совершенно схожих на вид гранатов.
Мне это не понравилось, и я даже просто побоялся, что мой пироп перемешается с другими, худшими.
Венцель это заметил и наморщил лоб.
– Постойте! – сказал он и, смешав рукою все гранаты в тарелке, неожиданно бросил их все в мою шляпу, а потом потряс ее и, опустив в нее, не глядя, свою руку, как раз вынул «трубочиста».
– Хотите это сто раз повторить или довольно, довольно одного раза?
Он чувствовал и различал камень по плотности.
– Довольно, – отвечал я.
Венцель опять бросил камень в тарелку и еще горделивее кивнул головою.
Мы на этом расстались.
Во всех словах и в самой фигуре старого гранильщика было столько прихотливого и особенного, что его трудно было считать нормальным человеком, и, во всяком случае, от него веяло сагой.
– Вот, – думалось мне, – если бы такого оригинального знатока камней повстречал в свое время такой великий любитель самоцветных лалов, как Иван Грозный! Вот бы с кем он всласть поговорил и, может быть, сам бы его затравил самым лучшим медведем. Теперь Венцель уже не ко времени птица и не к масти козырь. В любом ломбарде сидят знатоки, которые, наверное, должны относиться к нему по крайней мере с таким же презрением, с каким он к ним относится. Что он мне наговорил о каком-то двадцатирублевом камне!.. Чешский принц, первозданный князь, и потом сам швырнул его на грязную тарелку…
– Нет, – он сумасшедший.
А Венцель, как назло, не выходил у меня из головы, да и только. Даже он стал мне сниться. Мы с ним все лазили по Мероницким горам и чего-то скрывались от швабов. Поля были не только сухи, но жарки, и Венцель то здесь, то там припадал к земле, прикладывал ладони к пыльному щебню и шептал мне: «Пробуй! пробуй, как горячо!.. Как они там пылают! Нет, нигде нет таких камней!»
И под наитием всего этого купленный мною гранат в самом деле стал мне казаться чем-то оживленным «от первозданных огней». Чуть я оставался один, мне тотчас начинали припоминаться в детстве читанное путешествие Марко Поло и родные сказанья новгородцев «о камнях драгих, ко многим делам угодных». Вспоминалось, как бывало читаешь и удивляешься, что «гранат веселит сердце человеческое и кручину отдаляет и кто его при себе носит, у того речь и смысл исправляет и к людям прилюбляет». Позже все это потеряло значение, на все эти сказания мы стали смотреть как на пустое суеверие, стали сомневаться, что «алмаз смягчить можно, помочив его в крови козлей», что алмаз «лихие сны отгоняет», а если к носящему его «окорм приблизить, то он потети зачнет»; что «яхонт сердце крепит, лал счастье множит, лазорь болезни унимает, изумруд очи уздоровляет; бирюза от падения с коня бережет, бечет нехорошую мысль отжигает, тумпаз кипение воды прекращает, агат непорочность девиц бережет, а безоар-камень всякий яд погашает». А вот попался старик с густым бредом, и я сам с ним снова готов бредить.
Спишь, а все это снится… И как славно, как это все густо, и жизненно, хотя и знаешь, что это вздор. Не вздор – это то, что знает оценщик камней в ломбарде. О да, то не вздор. То оценка… то факт…
Да, но ведь и это было в свое время фактом… Ведь патриарх Никон факт писал царю Алексею, когда жаловался на своих лиходеев. Совсем хотели его извести и злым окормом его насмерть окормили, да был патриарх запаслив – он при себе «безуй-камень» имел и «безуем отсосался». Долго он лизал безуй-камень, который был у него в напалке вправлен, но зато ему помоглося, а лиходеи его пострадали. Правда, что все это было в старину, когда и камни в недрах земли, и планеты в выси небесной – все были озабочены судьбой человека, а не нынче, когда и в небесах горе, и под землею – все охладело к судьбе сынов человеческих и несть им оттуда ни гласа, ни послушания. Все вновь открытые планеты уже не получили никаких должностей для гороскопов; много есть и новых камней, и все они смерены, свешены, сравнены по удельной тяжести и плотности и затем ничего они не вещают, ни от чего не пользуют. Прошел их черед говорить с человеком, и они теперь то же, что «вития много-вещанные», которые сделались «яко рыбы безгласные». И старый Венцель, конечно, дурит, повторяя какие-нибудь старые сказки, которые у него перепутались в ослабевшем мозгу.
Но как же он меня мучил, этот сумасбродный старик! Сколько раз я заходил к нему, а мой пироп не только был еще не готов, но Венцель за него даже и не принимался. Мой «первозданный принц» валялся «трубочистом» на тарелке, в самом низком и малодостойном его товариществе.
Если хоть каплю, но искренно суеверить, что в этом камне живет какой-то горный, гордый дух, который мыслит и чувствует, то обращаться с ним таким непочтительным образом тоже есть варварство.
Венцель меня уже не интересовал, а сердил. Он ни на что не отвечал толком, и порою мне в нем сказывался даже нахал. На самые вежливые мои замечания, что я слишком долго жду маленького поворота его шлифовального колеса, он меланхолически чистил свои гнилые зубы и начинал рассуждать, что за вещь колесо и сколько есть разнообразных колес на свете. Колесо при мужичьей мельнице, колесо в мужичьей телеге, колесо в вагоне, колесо в легкой венской коляске, часовое колесо до Брегета и часовое колесо после Брегета, колесо в часах Дениса Блонделя и колесо в часах Луи Одемара… Словом, черт знает, что за рацею разведет, а конец тот, что каретную ось легче выковать, чем огранить камень, а потому: «ждите, славянин».
Я потерял терпение и попросил Венцеля возвратить мне назад мой камень, каким он есть, но в ответ на это старик заговорил ласково:
– Ну, как это можно? зачем делать такие капризы?
Я признался, что мне это надоело.
– Ага, – отвечал Венцель: – а я думал, что вы уже сделались швабом и нарочно хотите оставить чешского князя трубочистом…
И Венцель захохотал, широко раскрыв рот, так что из него по всей комнате запахло хмелем и солодом.
Мне показалось, что старик в этот день выпил лишнюю кружку пильзенского пива.
Венцель даже стал мне рассказывать какую-то глупость, – будто он брал его с собою гулять на Винограды за Нуссельские сходы. Там они будто вместе сидели на сухой горе против Карлова тына, и он будто открыл, наконец, ему, Венцелю, всю свою историю «от первозданных дней», когда еще не только не родились ни Сократ, ни Платон, ни Аристотель, но не было содомского греха и содомского пожара, – вплоть до самого того часа, как он выполз на стену клопом и посмеялся над бабой…
Венцель будто вспомнил что-то очень смешное, снова расхохотался и опять наполнил комнату запахом солода и хмеля.
– Довольно, дедушка Венцель, я ничего не понимаю.