Скурагин насторожил уши и впился глазами в Никодимцева.
— О, разумеется… Я понимаю, что вы едете! — поспешила согласиться Антонина Сергеевна.
И хотя она, как и остальные дамы, бывшие в столовой, довольно равнодушно относилась к тому, что где-то в России люди голодают, — тем не менее сочла нужным спросить:
— А большой у нас голод, Григорий Александрович?..
— Судя по местным сведениям, бедствие не особенно велико… Но не всегда можно полагаться на точность сведений. У сообщающих нередко бывают розовые очки на глазах.
— О, вы убедитесь, наверное убедитесь, что бедствие ужасно! — взволнованно вдруг заговорил Скурагин. — Здесь, в Петербурге, и не представляют себе, что делается там, да и не хотят думать об этом… Иначе здесь не бросали бы денег на зрелища и на удовольствия, не плясали бы на балах, не задавали бы обедов в то время, когда ближние наши голодают в буквальном смысла этого слова… Надо видеть этих голодных мужчин, женщин и детей, покорно умирающих от тифа и цинги, чтобы понять жестокость сытых и беспечных не из книг только, а из жизни…
— А вы видели? — спросил Никодимцев.
— Я месяц тому назад вернулся из Самарской губернии, пробывши три месяца в голодающей местности. Я работал там, помогая одной доброй барыне, организовавшей кое-какую помощь на свои скудные средства… Она отдала все, что у нее было и что она могла собрать через знакомых… Но, разумеется, помощь была ничтожна. Мы могли помочь сотне-другой людей, а кругом… что делалось кругом, где не было никакой помощи…
И, волнуясь и спеша, молодой студент в захватывающих картинах рассказал то, что он видел. И все слушали эту вдохновенную, полную любви и сострадания речь, несколько смущенные, подавленные и словно бы виноватые. Все были под обаянием этого взрыва честного и благородного сердца и сильного ораторского таланта. И дотоле скромный и застенчивый студент словно бы преобразился. Его красивое бледное и серьезное лицо дышало властностью искренности и правды, и глаза светились вдохновением.
И все невольно любовались им. Все почувствовали в нем рыцаря духа, одну из тех светлых душ молодости, которые являются как бы маяками среди тьмы пошлости, равнодушия и человеконенавистничества.
Никто из присутствовавших и не догадывался, что этот студент в обтрепанном сюртуке, ходивший зимой в летнем пальто, был до известной степени состоятельным человеком, получая от отца, помещика Курской губернии, сто рублей в месяц. Но Скурагин оставлял себе только двадцать пять рублей и жил впроголодь. Остальные деньги прежде он раздавал бедующим товарищам, а потом посылал на помощь голодающим. На это же пошли деньги и от заложенных золотых часов, недавно подаренных ему теткой, и от заложенного зимнего пальто.
Ему просто было стыдно иметь эти вещи, когда на вырученные на них деньги целая сотня людей может прокормиться неделю. Он хорошо понимал условное значение благотворительности и бессилие ее в роковом вопросе о социальном неравенстве, но теоретические решения не погашали в нем чувства стыда и сострадания. Оно жило в нем, и потому он не мог быть равнодушным к человеческим страданиям, хотя и сознавал их логическую неизбежность при известных условиях. Теоретическое, обоснованное научными данными оправдание невмешательства, прикрывавшее холод и эгоизм, возмущало его до глубины души, и ему было стыдно за других.
Этот стыд и был одним из руководящих стимулов его поступков и жадных поисков правды в книгах, которые он читал. Но книги не давали ему ответа на вопросы: что делать? как жить? Они обогащали его ум знаниями, изощряли ум, вырабатывали его миросозерцание, но не давали возможности практически разрешить то, чем болела его душа.
Когда он окончил свою речь, то словно спустился на землю и смущенно притих, точно виноватый, что надоел другим и занял их внимание своей особой.
Несколько секунд длилось молчание.
И вдруг Антонина Сергеевна вышла из столовой и, отдавая Скурагину сторублевую бумажку, взволнованно проговорила:
— Вот… пошлите, пожалуйста, вашей знакомой…
Дали деньги и обе сестры и Никодимцев.
Скурагин благодарил.
Никодимцев очень заинтересовался студентом, который напомнил ему что-то хорошее, светлое, давно прошедшее… И он когда-то был юношей, готовым вступить в бой с жизнью, и что он теперь? Но этот, конечно, не примирится с жизнью…
— А у вас, Виктор Сергеевич, уже намечены планы будущей жизни? — спросил он.
— О нет… Одно только могу сказать, что служить не пойду, чтобы не быть, в лучшем случае, в положении Пилата…[14] Вы простите, что я так говорю…
— Пожалуйста, не стесняйтесь…
— Я знаю, что очень много хороших людей успокаивают себя тем, что они по возможности противодействуют тому, что считают нехорошим, и делают хорошее… Но ведь это самообман: в большей части случаев они делают то, что неизбежно приходится делать, и нередко вводят в заблуждение и других, прикрывая своими почтенными именами то, что они считают в глубине души вредным. Один ведь в поле не воин!.. Не правда ли?
И — странное дело!.. Никодимцев, который считал себя независимым и горделиво думал, что он все-таки противодействует тому, с чем не согласен, почувствовал в эту минуту в словах Скурагина удар именно в то больное место, которое, казалось, давно затянулось и было забыто в туманной работе, самый процесс которой словно бы ослаблял или скрывал ее сущность и значение…
И вот этот восторженный, милый юноша с наивною жестокостью раскрыл давно зажившую рану…
И без того благодаря захватившему его чувству Никодимцев несколько охладел к тому, что считал бесконечно важным и значительным, а теперь он в самом деле чувствует себя немножко Пилатом. И в голове его проносятся случаи из деятельности, когда это имя действительно подходит к нему.
«Да, он был Пилатом!» — мысленно с беспощадной откровенностью повторяет Никодимцев, и ему хочется оборвать этого «мальчишку», напомнившего ему то, что так старательно было убаюкано разными софизмами, услужливо продиктованными честолюбием под эгидой добрых намерений принести пользу отечеству.
Но какая-то новая волна, под влиянием чувства любви, охватывает теплом сердце его превосходительства, и, вместо того чтобы оборвать мальчишку, он необыкновенно ласково глядит на него и, словно бы находясь под чарами этой чистой души, взволнованно говорит ему:
— Дай бог, чтоб вы остались как можно долее таким, какой вы есть. Вы правы в своих рассуждениях, Виктор Сергеич… Но правота не значит еще, что найден исход… Что для одного возможно — для другого нет… Люди не герои…
— Но я и не виню людей… Людей делают такими или другими множество условий… И если условия неблагоприятны, то они отражаются и на хороших людях… Но ведь правда же есть… И ее найдут же когда-нибудь… Недаром же ее ищут, несмотря ни на какие препятствия…
Скурагин оборвал речь и вдруг сорвался с места и стал прощаться. Его оставляли посидеть еще, но он наотрез отказался. И то он опоздал. Ему надо идти по делу.
Антонина Сергеевна просила его заходить к ним запросто, но он объявил, что на днях уезжает.
— Куда? Верно, опять на голод? — спросила Татьяна Николаевна.
— Да…
— Но до отъезда зайдите. Непременно зайдите. Я, быть может, соберу между знакомыми в пользу голодающих… Зайдете? — спрашивала Татьяна Николаевна.
— В таком случае зайду… Когда прикажете?
— Послезавтра вечером, а то приходите обедать.
— Нет, уж я вечером…
— А не хотите ли ехать со мной, Виктор Сергеевич? — обратился к Скурагину Никодимцев.
Скурагин на минуту задумался.
— Вы будете мне очень полезны своими указаниями.
— Позвольте дать ответ через два дня.
— Сделайте одолжение. Я уезжаю через неделю. Вот вам моя карточка. До двенадцати часов утра я дома и очень буду рад вас видеть! — сказал Никодимцев, подавая студенту карточку.
Когда Скурагин ушел, все примолкли на минутку, и почти разом и Никодимцев и Инна Николаевна сказали:
— Какой славный юноша!
— Что за симпатичный этот Скурагин…
— Немного резок, но тем не менее премилый! — подтвердила и Козельская.
Только Тина молчала, притихшая и, казалось, чем-то недовольная.
Скоро распрощался и Никодимцев. Антонина Сергеевна пригласила его на другой день обедать, и он обещал.
Инна Николаевна проводила Никодимцева до дверей гостиной и, пожимая крепко руку, шепнула:
— Не поминайте лихом, Григорий Александрович.
На глазах у нее блестели слезы.
I
Никодимцев возвращался домой возбужденный, точно выбитый из колеи.
Вся прошлая жизнь проносилась перед ним в виде непрерывного и неустанного труда, служебных забот, огорчений и радостей, в зависимости от тех лиц, под начальством которых он служил. И он вспомнил, сколько ему приходилось затрачивать сил и энергии, ума и хитрости только на то, чтобы сохранить свое нравственное достоинство и не принимать непосредственного участия в таких делах, которые он считал противоречащими основным его взглядам или несогласными с законом.