– Они и работают.
– Не видать этого по историям-то по твоим, – справедливо заметил кочегар, и мне вдруг стало ясно, что огромное большинство книг, прочитанных мною, почти совсем не говорит, как работают, каким трудом живут благородные герои.
– Ну-кось, посплю я немножко, – говорил Яков, опрокидываясь на спину там, где сидел, и через минуту мерно свистал носом.
Осенью, когда берега Камы порыжели, деревья озолотились, а косые лучи солнца стали белеть, – Яков неожиданно ушел с парохода. Еще накануне этого он говорил мне:
– Послезавтрея прибудем мы с тобой, ероха-воха, в Пермь, сходим в баню, попаримся за милую душу, а от-толева – засядем в трактире с музыкой, – утешно! Люблю я глядеть, как машина играет.
Но в Сарапуле сел на пароход толстый мужчина, с дряблым бабьим лицом без бороды и усов. Теплая длинная чуйка и картуз с наушниками лисьего меха еще более усиливали его сходство с женщиной. Он тотчас же занял столик около кухни, где было теплее, спросил чайный прибор и начал пить желтый кипяток, не расстегнув чуйки, не сняв картуза, обильно потея.
Осенние тучи неугомонно сеяли мелкий дождь, и казалось, что, когда этот человек вытрет клетчатым платком пот с лица, дождь идет тише, а по мере того, как человек снова потеет, – и дождь становится сильнее.
Скоро около него очутился Яков, и они стали рассматривать карту в календаре, – пассажир водил по ней пальцем, а кочегар спокойно говорил:
– Что ж! Ничего. Это мне – наплевать…
– И хорошо, – тоненьким голосом сказал пассажир, сунув календарь в приоткрытый кожаный мешок у своих ног. Тихонько разговаривая, они начали пить чай.
Перед тем, как Яков пошел на вахту, я спросил его, что? это за человек. Он ответил, усмехаясь:
– Видать, будто голубь, скопец, значит. Из Сибири, дале-еко! Забавный, по планту живет…
Он пошел прочь от меня, ступая по палубе черными пятками, твердыми, точно копыта, но снова остановился, почесывая бок.
– Я к нему в работники нанялся; как в Перму приедем, слезу с парохода, прощай, ероха-воха! По железной дороге ехать, потом – по реке да на лошадях еще, – пять недель будто ехать надо, вона, куда человек забился…
– Ты его знаешь? – спросил я, удивленный неожиданным решением Якова.
– Отколе? И не выдывал николи, я в его местах не жил ведь…
Наутро Яков, одетый в короткий сальный полушубок, в опорках на босую ногу, в изломанной, без полей, соломенной шляпе Медвежонка, тискал мою руку чугунными пальцами и говорил:
– Вали со мной, а? Он возьмет и тебя, голубь-то, ежели сказать ему; хошь – скажу? Отрежут тебе лишнее, денег дадут. Им это – праздник, человека изуродовать, они за это наградят…
Скопец стоял у борта с беленьким узелком под мышкой, упорно смотрел на Якова мертвыми глазами, грузный, вспухший, как утопленник. Я негромко обругал его, кочегар еще раз тиснул мою ладонь.
– Пускай его, наплевать! Всяк своему богу молится, нам – что? Ну, прощай! Живи на счастье!
И ушел Яков Шумов, переваливаясь с ноги на ногу, как медведь, оставив в сердце моем нелегкое, сложное чувство, – было жалко кочегара и досадно на него, было, помнится, немножко завидно, и тревожно думалось: зачем пошел человек неведомо куда?
И – что же это за человек, Яков Шумов?
Позднею осенью, когда рейсы парохода кончились, я поступил учеником в мастерскую иконописи, но через день хозяйка моя, мягкая и пьяненькая старушка, объявила мне владимирским говором:
– Дни теперя коротенькие, вечера длинные, так ты с утра будешь в лавку ходить, мальчиком при лавке постоишь, а вечерами – учись!
И отдала меня во власть маленького быстроногого приказчика, молодого парня с красивеньким, приторным лицом. По утрам, в холодном сумраке рассвета, я иду с ним через весь город по сонной купеческой улице Ильинке на Нижний базар; там, во втором этаже Гостиного двора, помещается лавка. Приспособленная из кладовой, темная, с железною дверью и одним маленьким окном на террасу, крытую железом, лавка была тесно набита иконами разных размеров, киотами, гладкими и с «виноградом», книгами церковнославянской печати, в переплетах желтой кожи. Рядом с нашей лавкой помещалась другая, в ней торговал тоже иконами и книгами чернобородый купец, родственник староверческого начетчика, известного за Волгой, в керженских краях; при купце – сухонький и бойкий сын, моего возраста, с маленьким серым личиком старика, с беспокойными глазами мышонка.
Открыв лавку, я должен был сбегать за кипятком в трактир; напившись чаю – прибрать лавку, стереть пыль с товара и потом – торчать на террасе, зорко следя, чтобы покупатели не заходили в лавку соседа.
– Покупатель – дурак, – уверенно говорил мне приказчик. – Ему всё едино, где купить, лишь бы дешево, а в товаре он не понимает!
Быстро щелкая дощечками икон, хвастаясь тонким знанием дела, он поучал меня:
– Мстёрской работы – товар дешевый, три вершка на четыре – себе стоит… шесть вершков на семь – себе стоит… Святых знаешь? Запомни: Вонифатий – от запоя; Варвара Великомученица – от зубной боли, нечаянныя смерти; Василий Блаженный – от лихорадки, горячки… Богородиц знаешь? Гляди: Скорбящая, Троеручица, Абалацкая-Знамение, Не рыдай мене, мати, Утоли моя печали, Казанская, Дейсус, Покрова, Семистрельная…
Я быстро запомнил цены икон по размерам и работе, запомнил различия в иконах богородиц, но запомнить значение святых было нелегко.
Задумаешься, бывало, о чем-нибудь, стоя у двери лавки, а приказчик вдруг начнет проверять мои знания:
– Трудных родов разрешитель – кто будет?
Если я ошибаюсь, он презрительно спрашивает:
– Для чего у тебя голова?
Еще труднее было зазывать покупателей; уродливо написанные иконы не нравились мне, продавать их было неловко. По рассказам бабушки я представлял себе богородицу молодой, красивой, доброй; такою она была и на картинках журналов, а иконы изображали ее старой, строгой, с длинным, кривым носом и деревянными ручками.
В базарные дни, среду и пятницу, торговля шла бойко, на террасе то и дело появлялись мужики и старухи, иногда целые семьи, всё – старообрядцы из Заволжья, недоверчивый и угрюмый лесной народ. Увидишь, бывало, как медленно, точно боясь провалиться, шагает по галерее тяжелый человек, закутанный в овчину и толстое, дома валянное сукно, – становится неловко перед ним, стыдно. С великим усилием встанешь на дороге ему, вертишься под его ногами в пудовых сапогах и комаром поешь:
– Что вам угодно, почтенный? Псалтири следованные и толковые, Ефрема Сирина книги, Кирилловы, уставы, часословы – пожалуйте, взгляните! Иконы все, какие желаете, на разные цены, лучшей работы, темных красок! На заказ пишем кого угодно, всех святых и богородиц! Именную, может, желаете заказать, семейную? Лучшая мастерская в России! Первая торговля в городе!
Непроницаемый и непонятный покупатель долго молчит, глядя на меня, как на собаку, и вдруг, отодвинув меня в сторону деревянной рукою, идет в лавку соседа, а приказчик мой, потирая большие уши, сердито ворчит:
– Упустил, тор-рговец…
В лавке соседа гудит мягкий, сладкий голос, течет одуряющая речь:
– Мы, родимый, не овчиной торгуем, не сапогом, а – божьей благодатью, которая превыше сребра-злата, и нет ей никакой цены…
– Ч-чёрт! – шепчет мой приказчик с завистью и восхищением. – Здорово заливает глаза мужику! Учись! Учись!
Я учился добросовестно, – всякое дело надо делать хорошо, коли взялся за него. Но я плохо преуспевал в заманивании покупателей и в торговле, – эти угрюмые мужики, скупые на слова, старухи, похожие на крыс, всегда чем-то испуганные, поникшие, вызывали у меня жалость к ним, хотелось сказать тихонько покупателю настоящую цену иконы, не запрашивая лишнего двугривенного. Все они казались мне бедными, голодными, и было странно видеть, что эти люди платят по три рубля с полтиной за Псалтырь – книгу, которую они покупали чаше других.
Они удивляли меня своим знанием книг, достоинств письма на иконах, а однажды седенький старичок, которого я загонял в лавку, кротко сказал мне:
– Неправда это будет, малый, что ваша мастерская по иконам самолучшая в России, самолучшая-то – Рогожина, в Москве!
Смутясь, я посторонился, а он тихонько пошел дальше, не зайдя и в лавку соседа.
– Съел? – ехидно спросил меня приказчик.
– Вы мне не говорили про мастерскую Рогожина… Он начал ругаться:
– Шляются вот эдакие тихони и всё знают, анафемы, всё понимают, старые псы…
Красивенький, сытый и самолюбивый, он ненавидел мужиков и в добрые минуты жаловался мне:
– Я – умный, я чистоту люблю, хорошие запахи – ладан, одеколон, а при таком моем достоинстве должен вонючему мужику в пояс кланяться, чтоб он хозяйке пятак барыша дал! Хорошо это мне? Что такое мужик? Кислая шерсть, вошь земная, а между тем…
Он огорченно умолкал.
Мне мужики нравились, в каждом из них чувствовалось нечто таинственное, как в Якове.