— Добре.
— От побачишь: дивись на мене, держись за мене, а я свое зроблю.
И еще срок назначила:
— Три дня, — говорит, — не пройдет, как сделаю.
Казак сидит день, сидит два, просидел и третий до самого до вечера и думает: «Срок кончился, а щоб мене сто чортиев сразу взяли, як дома скучно… а Пиднебеснихин шинок як раз против моей хаты, из окон в окна: мини звидтиль все видно будет, як кто-нибудь пойдет ко мне в хату. А я тем часом там выпью две-три або четыре чвертки… послухаю, що люди гомонят що в городу чуть… и потанцюю — позабавлюся».
И он пошел — пошел и сел, как думал, у окна, так что ему видно всю свою хату, видно, как огонь горит; видно, как жинка там и сям мотается. Чудесно? И Керасенко сел себе да попивает, а сам все на свою хату посматривает; но откуда ни возьмись сама вдова Пиднебесная заметила эту его проделку, да и ну над ним подтрунивать: эх, мол, такой-сякой ты глупый казак, — чего ты смотришь, — в жизнь того не усмотришь.
— Ну, добре — ще побачим!
— Ничого и бачить, — де за нами, жинками, больше смотрят, там нам, жинкам, сам бис помогае.
— Говори-ка, говори себе, — отвечал казак, — а як я сам на жинку дивитимусь*, то коло ии и черт ничего не зробыть.
Тут все и закивали головами.
— Ах, нехорошо так, Керасенко, ах, нехорошо! — или ты некрещеный человек, или ты до того осатанел, что и в самого беса не веруешь.
И все этим так возмутились, что даже кто-то из толпы крикнул:
— Да що еще на него смотреть: дать ему такого прочухана, щоб вин тричи перевернувся и на добру виру став.
И его действительно чуть не побили, к чему, как он заметил, особенное стремление имел какой-то чужой человек, о котором Керасенку вдруг ни с того ни с сего вздумалось, что это не кто иной, как тот самый рогачевский дворянин, который подарил его жене склянку с чертом и из-за которого у них с женою перед самою свадьбою было объяснение, окончившееся условием, чтобы об этом человеке больше уже не разговаривать.
Условие было заключено страшной клятвой, что если Керасенко хоть раз вспомнит про дворянина, то будет он тогда за это у черта в зубах. И Керасенко это условие помнил. Но только теперь он был пьян и не мог снесть своего замешательства: зачем тут явился рогачевский дворянин? И он поспешил домой, но дома не застал жены, и это ему показалось еще несообразнее.
«Не вспоминать-то, — думал он, — это точно мы условились о нем не вспоминать, а на что же он тут вертится, — и зачем моей жены дома нет?»
И когда Керасенко находился в таких размышлениях, ему вдруг показалось, что у него в сенях за дверью кто-то поцеловался. Он встрепенулся и стал прислушиваться… слышит еще поцелуй и еще, и шепот, и опять поцелуй. И все как раз у самой у двери…
— Э, до ста чертей, — сказал себе Керасенко, — или это я с отвычки горилки так славно наугощался у Пиднебеснихи, что мне черт знает что показывается; или это моя жинка пронюхала, что я про рогачевского шляхтича с нею хочу спорить, и вже успела на меня мару напустить? Люди мне уже не раз прежде говорили, что она у меня ведьма, да только я этого доглядеться не успел, а теперь… ишь, опять целуются, о… о… о… вот опять и опять… А, стой же, я тебя подкараулю!
Казак спустился с лавки, подполз тихо к двери и, припав ухом к пазу, стал слушать: целуются, несомненно целуются — так губами и чмокают… А вот и разговор, и это живой голос его жены; он слышит, как она говорит:
— Що тиби мой муж, такий-сякий поганец: я его прожену, а тебе в хату пущу.
«Ого! — подумал Керасенко, — это она еще меня хвалится выгнать, а в мою хату кого-то впустить хочет… Ну уж этого не будет».
И он поднялся, чтобы сильным толчком распахнуть дверь, но дверь сама растворилась, и на пороге предстала Керасивна — такая хорошая, спокойная, только немножко будто красная, и сразу же принялась ссориться, как пристойно настоящей малороссийской жинке. Назвала она его чертовым сыном, и пьяницей, и собакой, и многими другими именами, а в заключение напомнила ему об их условии, чтобы Керасенко и думать не смел ее ревновать. А в доказательство своего к ней доверия сейчас же пустил бы ее на вечерници. Иначе она ему такую штуку устроит, что он будет век помнить. Но Керасенко был малый не промах, пустить на вечерници сейчас после того, как он своими глазами видел у Пиднебеснихи рогачевского дворянина и сейчас слышал, как его жена с кем-то целовалась и сговаривалась кого-то пустить в хату… это ему, разумеется, представилось уже слишком очевидною глупостью.
— Нет, — сказал он, — ты поищи такого дурня в другом месте, а я хочу лучше тебя дома припереть да спать лечь. Так оно надежнее будет: тогда я и твоей мары не испугаюсь.
Керасивна, услыхав эти слова, даже побледнела; муж с нею первый раз заговорил в таком тоне, и она понимала, что это настал в ее супружеской политике самый решительный момент, который во что бы то ни стало надо выиграть: или — все, что она вела до сих пор с такою ловкостью и настойчивостью, пропало бесследно и, пожалуй, еще обратится на ее же голову.
И она вспрянула — вспрянула во весь свой рост, ткнула казаку в нос самую оскорбительную дулю и хотела, не долго думая, махнуть за дверь, но тот отгадал ее намерение и предупредил его, замкнув дверь на цепочку, и, опустив ключ в бесконечный карман своих широчайших шаровар, с возмутительным спокойствием сказал:
— Вот тебе и вся твоя дорога, от печи да до порога.
Положение Керасивны обозначилось еще решительнее: она приняла вызов мужа и впала в такое неописанное и страшное экстатическое состояние, что Керасенко даже испугался. Христя долго стояла на одном месте, вся вздрагивая и вытягиваясь как змея, причем руки ее корчились, кулаки были крепко сжаты, а в горле что-то щелкало, и по лицу ходили то белые, то багровые пятна, меж тем как устремленные в упор на мужа глаза становились острее ножей и вдруг заиграли совсем красным пламенем. Это показалось казаку так страшно, что он, не желая видеть жены в этом бешенстве, крикнул:
— Цур тоби, проклятая видьма! — и, дунув на огонь, сразу погасил светло.
Керасивна только топнула впотьмах и прошипела:
— Так будешь же ты знать мене, видьму! — И потом вдруг, как кошка, прыгнула к печке и звонко-презвонко крикнула в трубу:
— У-г-у-у! души его, свинью!
Казак, правда, еще больше струсил от этого нового неистовства, но чтобы не упустить жену, которая, очевидно, была ведьма и имела прямое намерение лететь в трубу, он изловил ее и, сильно обхватив ее руками, бросил на кровать к стенке и тотчас же сам прилег с краю.
Керасивна, к удивлению мужа, нимало не сопротивлялась — напротив, она была тиха, как смирный ребенок, и даже не бранилась. Керасенко был этому очень рад и, зажав одною рукою спрятанный в карман ключ, а другою взяв жену за рукав рубахи, заснул глубоким сном.
Но недолго длилось это его блаженное состояние: только что он отхватал половину первого сна, в котором переполненный винных паров мозг его размяк и утратил ясность представлений, как вдруг он получил толчок в ребра.
«Что такое?» — подумал казак и, почувствовав еще новые толчки, пробормотал:
— Чего ты, жинка, толкаешься?
— А то як же не толкаться: слухай-ко, что на дворе робится?
— Что там робится?
— А вот ты слухай!
Керасенко поднял голову и слышит, что у него на дворе что-то страшно визгнуло.
— Эге, — сказал он, — а ведь это, пожалуй, кто-то нашу свинью волокет.
— А разумеется, так. Пусти меня скорее, я пойду посмотрю: хорошо ли она заперта?
— Тебя пустить?.. Гм… гм…
— Ну дай же ключ, а то украдут свинью, и будем мы сидеть все святки и без ковбас и без сала. Все добрые люди будут ковбасы есть, а мы будем только посматривать… Ого-го-го… слушай, слушай: чуешь, як ее волокут… Аж мне его жаль, как оно, бедное порося, завизжало!.. Ну, пусти меня скорее: я пойду ее отниму.
— Ну да: так я тебя и пущу! Где это видано, чтобы баба на такое дело ходила — свинью отнимать! — отвечал казак, — лучше я встану и сам пойду отниму.
А на самом деле ему лень было вставать и страх не хотелось идти на мороз из теплой хаты; но только и свинью ему было жалко, и вот он встал, накинул свитку и вышел за двери. Но тут и произошло то неразгаданное событие, которое несомненнейшими доказательствами укрепило за Керасивною такую ведьмовскую славу, что с сей поры всяк боялся Керасивну у себя в доме видеть, а не только в кумы ее звать, как это сделал надменный Дукач.
Не успел осторожно шагавший казак Керасенко отворить хлев, где горестно завывала недовольная причиняемым ей беспокойством свинья, как на него из непроглядной темноты упало что-то широкое да мягкое, точно возовая дерюга, и в ту же минуту казака что-то стукнуло в загорбок, так что он упал на землю и насилу выпростался. Удостоверившись, что свинья цела и лежит на своем месте, Керасенко припер ее покрепче и пошел к хате досыпать ночь.