- Все будет хорошо, - говорил я. - Уедешь ты в свою Америку.
Но она ничего мне на это не отвечала.
Единственным человеком, способным в это время понять мое состояние, оказался волею случая Николай. Вдвоем мы составляли с ним вполне замечательную пару, которая радовала окружающих своим видом еще больше, чем это удавалось мне одному. Объединявшая нас симметрия относительно переменчивой сердцем Натальи, нашла, наконец, свое прямое и непосредственное выражение на наших лицах. Отличие состояло лишь в том, что от этой полосы на лице он почему-то выглядел еще более рельефно и мужественно, а я все чаще хватался за сердце и глотал валидол.
- Не пей так много таблеток, - говорил Николай. - Пей лучше водку. Помогает от всех болезней.
Мы стали встречаться с ним очень часто. Во всяком случае, чаще, чем мне хотелось бы видеть эту его загоревшую половину лица. Он поджидал меня после занятий во дворе института и вел потом в какой-нибудь ресторан, где почти никогда не платил, и мне было неловко перед официантами, потому что он заставлял их бегать за этими графинами практически без конца.
- Ты так сопьешься, Койфман, - сказала однажды мне Люба. - И откуда у тебя столько денег? А еще говоришь, что полгода зарплату не получал.
Но денег действительно не было. То, что мне дал Николай во время третьей или четвертой встречи, я ему сразу вернул.
- Как знаешь, - сказал он, убирая в карман серый конвертик. - Я думал, не помешают.
После нашего совместного похода к врачу он несколько раз обращался ко мне с какими-то безобидными просьбами, и я с готовностью их выполнял, поскольку надеялся, что он все-таки поможет Любе и Дине. Но он на эту тему упорно молчал. Я пытался как-то неловко сам об этом заговорить, и мои слова всякий раз повисали в воздухе. Или служили поводом для начала нового разговора, не имеющего никакого отношения ни к безмолвным переходам Любы из комнаты в комнату, ни к смешливому голосу Дины в телефонной трубке. Этой девушке, казалось, вообще было на все наплевать.
Николай приносил мне какие-то письма на английском языке, в которых, на мой взгляд, не было ничего интересного. Кто-то писал, что стоит чудесная погода, что цены невысоки и что девушки вокруг, наоборот, приветливы и красивы. Для меня это была полная чушь, но Николай спрашивал о подтекстах, о психологическом состоянии того, кто написал эти письма, и вообще постоянно просил охарактеризовать этого человека.
- Он не писатель, - сказал я ему, прочитав первое же письмо
- Это мы знаем, - усмехнувшись, ответил мне Николай.
Примерно через неделю после начала наших стилистических упражнений он сказал, что больше не будет ждать меня около института, и дал номер телефона, по которому я сам должен был ему теперь звонить. Это был не его домашний номер. Те цифры я знал наизусть.
- Все правильно, - сказал он. - Это служебный. Пора, профессор, вписываться в контекст.
Быть может, я ответил ему слишком резко, поскольку был уже второй графин, и до этого я разругался с деканом, и официант весь вечер как-то странно на меня посматривал да и вообще. Но Николай отреагировал все-таки чересчур бурно.
Выговорившись по жидовской тематике, он сообщил, что размажет меня по стенке, что я импотент и что в конце концов я сам к нему прибегу "на карачках".
- Ну кому ты, б..., еще нужен?
С этим я не мог не согласиться.
Тем не менее листок с полученным от него телефонным номером я из своей записной книжки выдрал, а потом, смутно покачиваясь от горя и от выпитой водки, для надежности разорвал на клочки и долго втаптывал в снег у Любиного подъезда.
Следующая неделя прошла мимо меня, как во сне. На кафедре отметили Новый год, но я сослался на сердце и ушел еще до того, как начали составлять столы. От запаха принесенных кем-то салатов меня мутило. Я чувствовал этот запах весь день. Даже во время лекции в самой дальней от кафедры аудитории.
- Что тебе приготовить на Новый год? - спросила меня Люба, думая о чем-то своем.
- Не салат, - ответил я. - Что угодно.
Без пяти двенадцать мы включили телевизор и посмотрели в лицо Ельцину. Он пообещал, что все будет хорошо.
Когда пробили куранты, Люба сказала, что я слишком много пью. И совсем не закусываю.
- Почему ты не ешь?
- Я ненавижу салаты.
- Надо было сказать.
- Я говорил.
- Да? Странно. Я почему-то не помню.
Она по-прежнему не могла найти себе места. Переходила из комнаты в комнату, вздыхала, украдкой вытирала слезы и время от времени начинала ворчать:
- Ну что ты ходишь за мной? Что тебе не сидится? Невозможно от тебя спрятаться, чтобы погоревать хоть чуть-чуть. Ползаем по квартире, как... два таракана. Ноги бы хоть поднимал. Шаркаешь - просто оглохнуть можно.
Но у меня не хватало сил оставить ее в одиночестве. Моя душа старого таракана прилепилась к ее душе, и я с трудом переносил увеличение физической пустоты, которая возникала между нами во время ее странствий по комнатам.
- Тебе что, нечем заняться? У тебя лекции завтра нет?
Когда я позвонил Николаю на его домашний номер, он жизнерадостно рассмеялся:
- А я тебе говорил, профессор, сам прибежишь, а ты мне не верил. Так что еще неизвестно, кто лучше анализирует. Привет, как дела?
- Я согласен на твое предложение, - сказал я.
- Да ты что?! - Он снова заливисто рассмеялся. - А уже поздно, профессор. Поезд ушел.
- Как ушел? Почему поздно?
- А вот так! Опоздал ты. Я из конторы намылился уходить. Тема есть замутить свой бизнес. Могу тебя, кстати, взять курьером. Зарплата все равно будет больше, чем сейчас у тебя, потому что у тебя сейчас, видимо, ровно ноль. Точно? Так что все твои переживания - псу под хвост. А ты ведь переживал? А, профессор? Переживал или нет?
- Я не знаю.
- Переживал, переживал. Ты мне не вкручивай. Мучился там, наверное, как принц датский - продавать душу дьяволу или не продавать, придержать, пока вырастет предложение. Но не вышло. Смешной ты, профессор.
- Почему?
- Да потому, что не получился из тебя Фауст. Душа твоя никому не нужна. И никакого дьявола, на самом деле, вообще нету.
- А кто есть?
Он помолчал и потом опять засмеялся:
- Борис Николаевич Ельцин - вот кто!
- Всего хорошего, - сказал я.
- Эй, ты погоди трубку класть! - закричал Николай на другом конце провода. - Я с тобой не закончил.
- Что еще?
- Пойдешь ко мне на работу?
- Нет.
- Я так и знал. Все-таки я тебя люблю, профессор. Врагу не сдается наш гордый варяг!
- Ты знаешь, у меня сейчас не то настроение. Передавай Наталье привет.
- Да ты погоди! Ты ведь хотел за невестку и за первую жену просить?
- Да. - Я насторожился. - А что?
- А то. Ни за кого уже просить не надо.
- Мне кажется, я не очень тебя понимаю.
- Да брось ты, профессор! Чего непонятного? Все уладилось без тебя. Зря ты волну гнал. Я же тебе говорил - все твои переживания яйца выеденного не стоят. Иди лучше на работу ко мне. Я твоим мозгам найду применение. Насчет курьера я пошутил.
- Подожди, подожди! - сказал я. - Как ты говоришь? Все без меня уладилось? Я не понимаю. У Дины и Любы все в порядке?
- Да и было в порядке, профессор. Ты просто не можешь голову поднять и вокруг оглядеться. Живешь на какой-то своей волне, а жизнь мимо тебя. Ты в нее не попадаешь.
- Да подожди! Что ты расфилософствовался?
- А ты думал, тебе одному можно? Нет, профессор. Я до Горбачева в пятом управлении, между прочим, работал. Знаешь, какие зубры шли через нас? Титаны. Сейчас уже все в Оксфорде преподают. Тебе и не снилось.
- Да, да, я понимаю. Ты лучше скажи про Любу и Дину.
- На невестку твою администрация магазина заявление забрала почти сразу. Они же понимают, что им с нее ничего не получить.
- Но как же?.. А тот милицейский капитан мне сказал...
- Ты, видимо, пообещал ему что-то, - усмехнулся Николай. - Вот он в тебя и вцепился. Наврал он тебе насчет заявления. Просто ты ему зачем-то был нужен. Обрати внимание, профессор, все хотят тебя поиметь. Хочешь, мы его накажем?
- А Любины документы на выезд?
- Там еще проще. Кто-то их по ошибке положил не на тот стол. У нас ведь тоже не машины работают. Обыкновенные люди. Может человек ошибиться? А, профессор? Может или нет?
- Я думаю, может, - сказал я. - Человеку свойственно ошибаться. И что, она теперь имеет право уехать?
- Когда угодно.
- Хорошо, - сказал я. - Спасибо тебе.
- Да мне-то за что?
- Нет, все равно спасибо.
* * *
Природа благодарности непостижима. Кто-то разбивается для тебя в лепешку, не спит ночами, рыдает, говорит "Боже мой", а ты испытываешь прилив бесконечной нежности не к этому "кто-то", а к ободранному коту, который скользнул тебе из подъезда навстречу и нехотя зажмурил глаза в ответ на твое заискивающее "кис-кис". Ты думаешь и думаешь об этих вещах и даже не очень радуешься или, наоборот, очень радуешься, но сам этого не понимаешь, когда тебе сообщают о том, что жена твоего сына, которой ты так хотел помочь, но не помог, родила, наконец, и даже не одного ребенка, а целую двойню, и теперь не надо расстраиваться, что вот хотел внука, а получилась девочка или наоборот, потому что есть и то и другое - два человека, он и она, и оба они остаются. А ты идешь дальше. И смотришь, как та, которую ты любил всю свою жизнь, усаживается на чемоданы и говорит, что надо присесть и что прощание будет коротким, потому что краткость - сестра таланта, но ты не согласен, поскольку Чехов был очень скромным и он имел в виду, что краткость - всего лишь сестра таланта, а не сам талант, и, значит, прощание должно быть долгим. И тогда вы едете вдвоем в аэропорт, туда, "откуда ни один не возвращался", и ты успеваешь подумать - а нужны ли кавычки, и в какой момент цитата становится больше, чем бесконечный коридор зеркал в культуре, а та, которую ты любил, гладит тебя по руке, и ты не можешь вспомнить, когда еще с ней такое случалось. И потом, стоя рядом с огромным черным табло, на котором шелестят белые буквы, ты думаешь про все эти буквы, про все эти города, где несколько часов назад тоже кто-то прощался, а сейчас подлетает, и стюардесса в динамике говорит: "Пристегните ремни". И, в общем, ты уже сам не прочь пристегнуться, потому что даже в аэропорту воздушные ямы, или, быть может, летчик попался плохой и все куда-то плывет, включая табло, пассажиров и даже тот голос, который вдруг говорит: "Что-то ты приуныл? Может, тебе плохо?". Но ты отвечаешь, что хорошо, и тогда она рассказывает анекдот, историю, чтобы тебе не было грустно, и в этой истории тоже про путешественников, про одного старого-старого еврея, который никогда не отправлялся в дорогу один, потому что он очень боялся всего на свете, но на этот раз он поехал, потому что билет был только на одного или путевка, и Сара сказала, что больше путевку уже не дадут, и дети тоже сказали и даже внуки, и вот тогда он сел в поезд. А в поезде он очень переживал и, чтобы не переживать, начал кушать, и скушал сначала курочку, потом бутерброд, потом немного картошки, а когда все закончилось, он стал макать палец в соль и облизывать этот палец, но нервничать он все равно не перестал. И вот поезд остановился на маленькой станции, и неизвестно было - сколько он должен был там простоять, однако старый еврей решил, что успеет, и сошел на платформу, чтобы купить еды, а пока там ходил, подошел другой поезд, и теперь надо было бежать в обход, но старый еврей был уже очень старый и быстро бегать уже не умел, поэтому он опоздал и остался на этой станции. И уже наступила ночь, и он совершенно не знал, что ему делать, но потом увидел небольшой огонек и пошел, и там оказалась почта. А когда он спросил - можно ли послать телеграмму, ему очень вежливо сказали, что да. И он взял такой маленький бланк, посмотрел на него, подумал и написал: "Сара, где я? Беспокоюсь".