Иргиз возьми, Лаврентьев монастырь, Стародубские слободы… Тут как ни верти, а дошел, видно, черед и до здешних местов… Что же ты, как распорядилась на всякий случай?
— Да я казначею мать Таифу на другой же день в Москву и в Питер послала, — отвечала Манефа. — Дрябину Никите Васильичу писала с ней, чтобы Громовы всеми мерами постарались отвести бурю, покланялись бы хорошенько высшим властям; Громовы ко всем вельможам ведь вхожи, с министрами хлеб-соль водят.
— Ничего тут и Громовы не поделают. Не такое время, — молвил Патап Максимыч.
— Ох, уж и Никита-то Васильич твои же речи мне отписывает, — горько вздохнула Манефа. — И он пишет, что много старания Громовы прилагали, два раза обедами самых набольших генералов кормили, праздник особенный на даче им делали, а ни в чем успеха не получили. Все, говорят, для вас рады сделать, а насчет этого дела и не просите, такой, дескать, строгий о староверах указ вышел, что теперь никакой министр не посмеет ни самой малой ослабы попустить…
— Вот видишь, — молвил Патап Максимыч. — Незачем было тебе и Таифу гонять. В Москву-то что с ней наказывала?
— А послала я с ней в Москву главную нашу святыню: пять икон древних, три креста с мощами, десятка четыре книг, которы поредкостней.
— Чем такую даль ехать, ко мне бы могла свезти, и у меня б сохранны были, — сказал Патап Максимыч.
— Думала я про то, Патапушка, думала, родной. Чего бы ближе, как не к тебе, да вот чего, признаться, поустрашилась. Как пойдут, думаю, у нас переборы да обыски, хоть и узнают, что святыня в Москву отправлена, все-таки ее не досягнут — Москва-то велика, а кому отдана святыня, знаем только я да матушка Таифа, да вот тебе еще на смертный случай поведаю: Гусевым. А чтоб к тебе свезти, того поопасилась: люди узнают, совсем ведь скрыть этого невозможно; ну, как, думаю, грехом, питерские-то чиновники от какой-нибудь болтуньи про то сведают, так, чего доброго, пожалуй, и к тебе нагрянут с обыском… Сам посуди…
— Что дело, то дело. Распорядки твои хороши, — молвил Патап Максимыч. — А насчет себя как располагаешь, коли разгонят вас? Манефа не отвечала.
— Хоть мы с тобой век бранимся, а угол тебе у брата всегда готов, — сказал Патап Максимыч. — Бери заднюю, и моленная в твоей, значит, будет власти, поколь особого дома на задах тебе не поставлю. Егозу свою привози, Фленушку-то… Еще кого знаешь, человек с пяток прихвати. Авось сыты будете.
— Много благодарна за твои милости, Патапушка, — ответила Манефа. — Только уж я, не поставь во гнев, на этот счет маленько не так распорядилась. В Иргизе и по другим местам, где начальство обители разоряло, всех тамо живших рассылали по тем местам, где по ревизии они приписаны и из тех мест всем им выезд на всю останную жизнь был заказан. Как было там, так, надо полагать, и у нас будет. А ведь и я, и Фленушка, и другие кой-кто из обители к нашему городку приписаны. Ходу, значит, нам из него до смерти не будет… Потому и приискала я в городу местечко дворовое и располагаю там строиться… Кожевниковых дом, чать, знаешь, крайний к соляным амбарам, его покупаю, да по соседству еще четыре местечка желательно прикупить: на имя Фленушки одно, на имя матери Таифы другое, третье Виринеюшке, а четвертое матери Аркадии.
— Значит, ты в городу новый скит расплодишь? — усмехнулся Патап Максимыч.
— Ну, уж ты, батька, и скит!.. Чего не скажет! — тоже улыбнувшись, молвила Манефа. — Сиротское дело, Патапушка, по-сиротски и будем жить… А ты уж на-ка поди: скит!
— Ну, заводись, заводись, стройся, — сказал Патап Максимыч. — Дозволят, чай, скитско-то строенье в город свезти?
— По другим местам дозволяли, — ответила Манефа.
— Стало быть, только место купить да плотникам за работу?
— Только, — подтвердила Манефа.
— Что за места-то просят? — спросил Патап Максимыч.
— Да за все-то за пять местов больше тысячи целковых.
— Счетом сказывай.
— Да тысячу двести, — сказала Манефа.
— Получай, — вот тебе тысяча двести, — сказал Патап Максимыч, подвигая к сестре деньги. — За Настю только хорошенько молитесь… Это вам от нее, голубушки… Молитесь же!.. Да скорей покупай; места-те, знаю их, хорошие места, земли довольно. А строиться зачнешь — молви. Плотникам я же, ради Настасьи, заплачу… Только старый уговор не забудь: ни единому человеку не смей говорить, что деньги от меня получаешь.
— Помню, родной, помню…— молвила Манефа, пряча деньги в карман.
— Ну, теперь делу шабаш, ступай укладывайся, — сказал Патап Максимыч. — Да смотри у меня за Прасковьей-то в оба, больно-то баловаться ей не давай. Девка тихоня, спать бы ей только, да на то полагаться нельзя — девичий разум, что храмина непокровенна, со всякой стороны ветру место найдется… Девка молодая, кровь-то играет — от греха, значит, на вершок, потому за ней и гляди… В лесах на богомолье пущай побывает, пущай и в Китеж съездит, только чтоб, опричь стариц, никого с ней не было, из молодцов то есть.
— Василий Борисыч со старицами в леса да на Китеж располагал съездить, — молвила Манефа.
— Этот ничего…— сказал Патап Максимыч. — Василий Борисыч человек иной стати. Его опасаться нечего. Чтобы московских скосырей да казанских хахалей тут не было — вот про что говорю. Они к тебе больно часто наезжают…
— Благодетели…— молвила Манефа.
— То-то благодетели!.. Чтобы духу их не было, пока Прасковья у тебя гостит, — строго сказал Патап Максимыч.
— Будь спокоен, Патапушка, будь спокоен, ухраню, уберегу, — уверяла его Манефа. — Да вот еще что хотела я у тебя спросить… Не прими только за обиду слово мое, а по моему рассуждению, грех бы тебе от господней-то церкви людей отбивать.
— Это кого? — спросил Патап Максимыч.
— Да хоть бы того же Василья Борисыча. Служит он всему нашему обществу со многим усердием; где какое дело случится, все он да он, всегда его да его куда надо посылают. Сама матушка Пульхерия пишет, что нет у них другого человека ни из старых, ни из молодых… А ты его сманиваешь… Грех чинить обиду Христовой церкви, Патапушка!.. Знаешь ли, к кому церковный-от насильник причитается?..
— К кому? — слегка улыбнувшись, спросил Патап Максимыч.
— А вот к кому — слушай, — молвила Манефа и медленно, немного нараспев прочитала: — «Аще кто хитростию преобидети восхощет церкви божии: аще грады, или села, или лугове, или озера, или торжища, или одрины, или люди купленные в домы церковные, или виноград, или садове, и вся какова суть от церковных притяжаний…» Манефа приостановилась.
— Что стала? Дочитывай, — молвил Патап Максимыч. Не впервой доходилось ему слушать читаемые сестрой статьи из устава или Стоглава.
— «…первое: еже святыя троицы милости, егда предстанем страшному судищу, да не узрит, — продолжала Манефа, смотря в упор на Патапа Максимыча, — второе же: да отпадет таковой христианския части, яко же Иуда от дванадесятого числа апостол; к сему же и клятву да приимет святых и богоносных отец».
— Значит, по-твоему, Василий-от Борисыч — купленный раб? — с усмешкой молвил Патап Максимыч. — Кто ж его покупал?
— У тебя, Патапушка, все смехи да шутки. Без издевок ты ни на час… Ты ему дело, а он шутки да баламутки, — сказала Манефа.
— А ты спасена душа, не отлынивай, держи ответ на то, про что спрашивают. Это ведь ты из Стоглава мне вычитала, знаем и мы тоже маненько книжно-то писанье. — Там про купленных людей говорится… Сказывай же про ряду: кто купил Василья Борисыча, у кого и какая цена за него была дадена? — продолжал шутить Патап Максимыч.
— В Стоглаве не про одних купленных в церковны домы людей говорится… Тамо сказано: «…и вся какова суть от церковных притяжаний», — сдержанно, но с досадой молвила Манефа.
— Притяжание-то что означает? — спросил Патап Максимыч. — То же, что стяжание, имущество, значит… Так разве он не человек, по-твоему, а имущество, вот как этот стол, аль эта рубаха, аль кони да коровы, не то деньги?.. Крещеный человек может разве притяжанием быть?.. Не дело толкуешь, спасенница.
— С тобой, батька, не сговоришь. У тебя уж нрав такой, — молвила Манефа. — А что, отбивая Василья Борисыча от церкви, чинишь ей обиду — в том сумленья не имей. Дашь ответ пред господом!.. Увидишь!..
— Ладно, хорошо. Это уж мое дело, — сказал Патап Максимыч. — Авось отмолимся, вас же найму грехи-то замаливать.
— Суеслов! — недовольным голосом сказала Манефа, вставая со стула. — Я уж пойду, надо собираться, ехать пора. Благодарим покорно, — примолвила она, низко поклонясь брату, и с этим словом тихо вышла из боковуши.
Оставшись один, долго взад и вперед ходил Патап Максимыч. "Ишь какое слово молвила, — думал он. — Церковное притяжание!.. Чего только эти келейницы не вздумают!.. Человека к скоту аль к вещи какой бездушной применила!.. А губа не дура — понимает, каков он есть человек… Дорожит… Жаль отпустить… На Москве-то как взбесятся!.. То-то начитают мне!.. И в самом деле, пожалуй, к церковным татям причтут!.. Да ну их совсем!.. Не детей крестить… Что мне Москва?..