- Наслежу я у вас, у меня калоши протекают; надо будет резинового клею достать. А что, профессор, мои калошки никто за дверью не стибрит? Ведь у вас жильцы живут.
Поплавский, раньше говоривший только о физике и химии, сейчас не оживлялся даже при имени Эйнштейна, о книге которого только что дошли до Москвы слухи*. В Книжной лавке писателей, временном московском культурном центре, куда заходил по своим торговым делам и орнитолог, говорили за прилавком о теории относительности; даже кнопочкой приколота была к конторке, курьеза ради, математическая формула конца мира. Знал, конечно, и Поплавский о крушении светоносного эфира,- но сейчас далеки были от всего эти мысли еще молодого профессора. Думы его - как и многих - были заняты сахарином, патокой и недостатком жиров. И еще одним: ужасом начавшегося террора.
*...Энштейна, о книге которого только что дошли... слухи - М. А. Осоргин очень переживал, что в условиях цензурной изоляции от остального мира советский человек обречен "лепетать склады". В одном из "Писем к старому другу в Москве" писатель посетует на научную отсталость соотечественников: "...за немногими... исключениями, русские ученые типичные гимназисты".
- Слышали? Вчера опять расстреляли сорок человек!
Орнитолог болезненно качал головой и старался отвести разговор от темы о смертях. Особнячок на Сивцевом Вражке защищался от мира, хотел жить прежней тихой жизнью.
В восемь часов, аккуратный, как всегда, сильно исхудалый и постаревший, зашел и Эдуард Львович. Его кривое пенсне, часто сползавшее с носа, было украшено простой тонкой бечевкой - вместо истрепавшегося черного шнурка.
Когда опять постучали в дверь (звонок - как и везде - не действовал), Танюша вскочила поспешнее обычного и побежала отворить. Вернулась оживленная, и за нею вошел Астафьев.
В последние дни он заходил часто и сидел подолгу, иногда пересиживая орнитолога, который рано уходил к себе спать и читал в постели.
С помощью Астафьева Танюша поставила самовар, и ложечка профессора уже стучала в большой его чашке. Старик любил, когда его огонек собирал умных людей, с которыми было хорошо и уютно посидеть и поговорить.
- Науку надо беречь. Поколения уйдут, а свет науки останется. Наука гордость наша.
Поплавский молча пил чай и жевал черные сухарики; он изголодался. Разговор поддерживал Астафьев.
-- Чем гордиться, профессор? Логикой нашей? А мне иной раз думается, что нас науки, в особенности естественные, сбили с пути верного мышления мышления образами. Первобытный человек мыслил дологически, для него предметы соучаствовали друг в друге, и поэтому мир для него был полон тайны и красоты. Мы же придумали "la loi de participation"*, и мир поблек, утратил красочность и сказочность. И мы, конечно, проиграли.
* Закон соучастия (фр.).
Астафьев, по привычке, помешал ложечкой пустой чай, а когда Таня пододвинула ему блюдечко с сахаром, сказал:
- Нет, спасибо, у меня свой.
И, вынув из жилетного кармана коробочку, положил в чай лепешку сахарина.
-- Почему вы не хотите? У нас есть.
Но Астафьев упрямо отодвинул блюдечко:
- Не будем, Татьяна Михайловна, нарушать хороших установившихся правил экономии. Профессор сказал:
- Нужно уметь согласовать мышление логическое с мышлением образами.
- Нет, профессор, это невозможно. Тут синтеза нет. Да вот я сошлюсь на Эдуарда Львовича. Вот он живет в мире музыкальных образов, в мире красоты,может ли он принять логику современности? Это значило бы отказаться от искусства.
Эдуард Львович немножко покраснел, поерзал на стуле и пробормотал:
- Я доржен сказать, что не впорне вас поняр. Музыка имеет свои законы и, как будто, свою рогику, но это не совсем та рогика, о которой вы говорите. Но мне очень трудно объясниться.
Орнитолог одобрительно кивнул Эдуарду Львовичу и прибавил:
- Я вот тоже как-то не пойму вас, Алексей Дмитрич. Мысль вашу понимаю, а вас самого никак не усвою себе. Как будто вам легче, чем кому другому, принять и оправдать современность. Вы вон и науку отрицаете, и мыслить хотели бы по-дикарски, дологически. Правда, у вас все это от головы, а не от сердца. Ну, а современность, нынешнее наше, оно как раз и отрицает культуру и логику; в самом-то в нем никакой логики нет.
- Напротив, профессор, как раз современность наша и есть чисто голодное построение, самая настоящая математика, ученая головоломка. Логика и техника - новые наши боги, взамен отринутых. А если они ничем помочь нам не в силах - это уже не их вина; святости их это не препятствует.
Танюша слушала Астафьева и невольно вспоминала другие слова, им же и здесь же когда-то сказанные. Астафьев - сплошное противоречие. Зачем он все это говорит? Ради парадокса? А завтра будет говорить совсем другое? Зачем? И все-таки он искренен. Или притворяется? Зачем он так... От тоски?
Теперь она слушала только слова Астафьева, не вдумываясь в их смысл. Скандируя слова, явно говоря лишь для разговора, безо всякого желания, Астафьев продолжал:
- Самые ненавистные для меня люди это - летчики, шоферы, счетчики газа и электричества. Они совершенно не считаются с тем, что мне неприятен шум пропеллера и этот дикий, ничем не оправдываемый треск мотора. Они непрошеными врываются в нашу жизнь и считают себя не только правыми, а как бы высшими существами.
- Люди будущего.
- Да, на них есть это ужасное клеймо. И вообще я предпочитаю им - из прочих отрицательных типов - футболистов. Те, по крайней мере, определенные идиоты и сознают это. В летчиках же и в некоторых инженерах чувствуется интеллект, хотя и искалеченный.
Танюша перевела глаза на дедушку. Старик слушал Астафьева с неудовольствием, не веря ему и стараясь подавить чувство неприязни. Болтовня и болтовня, и болтовня неостроумная. Неуместно дешевое гаерство в серьезных вопросах.
"Зачем он так",- досадливо думала Танюша.
Сегодня Эдуард Львович не играл и ушел рано. Поплавского орнитолог увел в свою комнату - посоветоваться насчет книг, отобранных для продажи. Астафьев остался с Танюшей.
- Зачем вы так говорите, Алексей Дмитриевич? Вы говорите, а сами себе не верите.
- Это оттого, что я не верю ни себе, ни другим. Пожалуй, и правда,говорить не стоит. Хотя вы все же преувеличиваете: кое в чем я прав.
Помолчав, он прибавил:
- Да, глупо. Кажется, профессор обиделся на мои гимназические выходки. Мне вообще прискучило и думать и говорить. И чего я хочу - сам не знаю.
- Я вас считала сильнее.
- Я и был сильнее. Сейчас - нет.
- Отчего?
- Вероятно, спутался в подсчетах. Я думаю, что есть в этом немного и вашей вины.
- Моей? Почему моей?
Астафьев, сидевший в кресле, протянул руку и положил ее на диван, рядом с сидевшей Танюшей. Танюша скользнула взглядом по его большой руке и невольно, едва заметно, отодвинулась.
- Вы понимаете почему, Татьяна Михайловна. Должны бы понять. Я свои чувства не очень скрываю, да и не стремлюсь скрывать, хотя, возможно, они ко мне не идут. Главное, у меня вот нет этих слов, не знаю, как они произносятся... Вам, например, не кажется, что я вас полюбил?
Это не было первым признанием. Первое было тогда, у ворот. И было таким же холодным.
Танюша медленно ответила: _
-- Не кажется. Вероятно, я вам нравлюсь, и вам хочется так думать. Но на любовь это не похоже.
Астафьев некрасиво улыбнулся:
- Что вы знаете о любви, Таня?
Никто никогда не называл Танюшу - Таней, и она не любила этого уменьшительного. Зачем он...
Танюша подняла глаза, прямо посмотрела на Астафьева и сказала:
- Я-то? Я-то знаю!
Сказала это просто, как вышло. И Астафьев почувствовал, что это правда: она знает. Гораздо больше знает, чем он, так много в жизни видевший, любивший, знавший.
- Я знаю,- повторила Танюша.- И потому могу вас успокоить: вы меня по-настоящему не любите. Вы, вероятно, никого не любите. И не можете любить. Вы такой.
- А вы, Таня?
- Я другая. Я и могу и хочу. Но только некого. Вас? Может быть, могла бы вас. Раньше могла бы. Но с вами холодно... до ужаса. Минутами, раньше, мне казалось... и было хорошо. Только минутами. Ведь и вы не всегда такой.
- Так приблизительно я и думал,- сказал Астафьев. Он медленно убрал с дивана руку. Мир сжался, помрачнел, и сейчас Астафьев был подлинно несчастен. Он молчал.
Танюша как бы про себя добавила просто и серьезно.
- Я одно время думала, что люблю вас. Я тогда вам удивлялась. Теперь думаю, что не люблю. Уж раз об этом думаешь - значит, нет. Вот если бы не думая...
Астафьев молчал. Кажется, сейчас опять войдут сюда дедушка и Поплавский. И Танюша громко сказала:
- Алексей Дмитрич, когда у нас концерт в Басманном районе? В среду или в четверг?
Астафьев твердо ответил:
- В четверг. Там всегда по четвергам.
Когда вошел орнитолог, Астафьев встал и попрощался.
Ложась спать, Танюша думала о многом: о том, что у дедушки сахар на исходе, что в среду она свободна, что у Эдуарда Львовича больной вид. Еще думала о Васе, которому пора бы вернуться. Думала также о том, что Астафьев прав: логика убивает красоту, тайну, сказочность. Затем, взглянув в зеркало и увидав себя в белом, с голыми руками, с распущенной белокурой косой, с глазами усталыми и не любящими никого, кроме дедушки, Танюша упала на постель и уткнулась лицом в подушку, чтобы этот милый дедушка не мог услыхать, если она вдруг почему-нибудь заплачет.