И теперь я сижу в Лондоне, куда меня случайно забросило, - и остаюсь здесь, потому что не знаю, что из себя делать. Чужая порода людей кишит, мятется около меня, объятая тяжелым дыханьем океана, мир, распускающийся в хаос, теряющийся в тумане, в котором очертания смутились, в котором огонь делает только тусклые пятна.
...А та страна, обмытая темно-синим морем, накрытая темно-синим небом... Она одна осталась светлой полосой - по ту сторону кладбища.
О Рим, как люблю я возвращаться к твоим обманам, как охотно перебираю я день за день время, в которое я был пьян тобою!
...Темная ночь. Корсо покрыто народом, кое-где факелы. В Париже уже с месяц провозглашена республика. Новости пришли из Милана - там дерутся, народ требует войны, носится слух, что Карл-Альберт идет с войском. Говор недовольной толпы похож на перемежающийся рев волны, которая то приливает с шумом, то тихо переводит дух.
Толпы строятся, они идут к пиэмонтскому послу узнать, объявлена ли война.
- В ряды, в ряды с нами! -кричат десятки голосов.
- Мы - иностранцы. (261)
- Тем лучше, Santo dio29, вы наши гости!
Пошли и мы.
- Вперед гостей, вперед дам, вперед le donne forestiere!30
И толпа с страстным криком одобрения расступилась. Чичероваккио и с ним молодой римлянин, поэт народных песен, продираются с знаменем, трибун жмет руки дамам и становится с ними во главе десяти, двенадцати тысяч человек, - и все двинулось в том величавом и стройном порядке, который свойственен только одному римскому народу.
Передовые взошли в Палаццо, и через несколько минут двери залы растворились на балкон. Посол явился успокоить народ и подтвердить весть о войне, слова его приняты с исступленной радостью. Чичероваккио был на балконе, сильно освещенный факелами и канделябрами, а возле него осененные знаменем Италии четыре молодые женщины, все четыре русские - не странно ли? Я как теперь их вижу на этой каменной трибуне и внизу колыхающийся бесчисленный народ, мешавший с криками войны и проклятиями иезуитам громкое "Evviva le donne forestiere"31.
В Англии их и нас освистали бы, осыпали бы грубостями, а может, и каменьями. Во Франции приняли бы за подкупных агентов. А здесь аристократический пролетарий, потомок Мария и древних трибунов, горячо и искренно приветствовал нас. Мы им были приняты в европейскую борьбу... и с одной Италией не прервалась еще связь любви, по крайней мере сердечной памяти.
И будто все это было... опьянение, горячка? Может, - но я не завидую тем, которые не увлеклись тогда изящным сновидением. Долго спать все же нельзя было; неумолимый Макбет действительной жизни заносил уже свою руку, чтоб убить "сон"... и
My dream was past -it has no further change!32 (262)
II. В ГРОЗУ
-...Вечером 24 июня, возвращаясь с Place Maubert, я взошел в кафе на набережной Огсау. Через несколько минут раздался нестройный крик и слышался все ближе и ближе; я подошел к окну: уродливая, комическая banlieue33 шла из окрестностей на помощь порядку; неуклюжие, плюгавые полумужики и полулавочники, несколько навеселе, в скверных мундирах и старинных киверах, шли быстрым, но беспорядочным шагом с криком: "Да здравствует Людовик-Наполеон!"
Этот зловещий крик я тут услышал в первый раз. Я не мог выдержать и, когда они поровнялись, закричал изо всех сил: "Да здравствует республика!" Ближние к окну показали мне кулаки, офицер пробормотал какое-то ругательство, грозя шпагой; и долго еще слышался их приветственный крик человеку, шедшему казнить половинную революцию, убить половинную республику, наказать собою - Францию, забывшую в своей кичливости другие народы и свой собственный пролетариат.
Двадцать пятого или шестого июня, в 8 часов утра, мы пошли с Анненковым на Елисейские поля; канонада, которую мы слышали ночью, умолкла, по временам только трещала ружейная перестрелка и раздавался барабан. Улицы были пусты, по обеим сторонам стояла Национальная гвардия. На Place de la Concorde был отряд мобили; около них стояло несколько бедных женщин с метлами, несколько тряпичников и дворников из ближних домов, у всех лица были мрачны и поражены ужасом. Мальчик лет семнадцати, опираясь на ружье, что-то рассказывал; подошли и мы. Он и все его товарищи, такие же мальчики, были полупьяны, с лицами, запачканными порохом, с глазами, воспаленными от неспанных ночей и водки; многие дремали, упирая подбородок на- ружейное дуло.
- Ну, уж тут что было, этого и описать нельзя, - замолчав, он продолжал: да, и они-таки хорошо дра(263)лись, ну только и мы за наших товарищей заплатили! сколько их попадало! я сам до дула всадил штык пяти или шести человекам! - припомнят!-добавил он, желая себя выдать за закоснелого злодея.
Женщины были бледны и молчали, какой-то дворник заметил: "По делам мерзавцам!"... но дикое замечание не нашло ни малейшего отзыва. Это было слишком низкое общество, чтоб сочувствовать резне и несчастному мальчишке, из которого сделали убийцу.
Мы молча и печально пошли к Мадлене. Тут нас остановил кордон Национальной гвардии. Сначала пошарили в карманах, спросили, куда мы идем, и пропустили; но следующий кордон, за Мадленой, отказал в пропуске и отослал нас назад; когда мы возвратились к первому, нас снова остановили.
- Да ведь вы видели, что мы сейчас тут шли?
- Не пропускайте! - закричал офицер.
- Что, вы смеетесь над нами, что ли? - спросил я его.
- Тут нечего толковать, - грубо ответил лавочник в мундире, - берите их ив полицию: одного я знаю (он указал на меня), я его не раз видел на сходках, другой должен быть такой же, они оба не французы, я отвечаю за все - вперед!
Два солдата с ружьями впереди, два за нами, по солдату с каждой стороны, повели нас. Первый встретившийся человек был представитель народа, с глупой воронкой в петлице - это был Токвиль, писавший об Америке. Я обратился к нему и рассказал, в чем дело; шутить было нечего, они без всякого суда держали людей в тюрьме, бросали в тюльерийские подвалы, расстреливали. Токвиль даже не спросил, кто мы; он весьма учтиво раскланялся и отпустил нижеследующую пошлость: "Законодательная власть не имеет никакого права вступать в распоряжения исполнительной". Как же ему было не быть министром при Бонапарте?
"Исполнительная власть" повела нас по бульвару, в улицу Шоссе дАнтен, к комиссару полиции. Кстати, не мешает заметить, что ни при аресте, ни при обыске, ни во время пути я не видал ни одного полицейского: все делали мещане-воины. Бульвар был совершенно пуст, все лавки заперты, жители бросались к окнам и дверям, слыша наши шаги, и спрашивали, что мы за (264) люди. "Des emeutiers etrangers"34,- отвечал наш конвой, и добрые мещане смотрели на нас со скрежетом зубов.
Из полиции нас отослали в Hotel des Capucines; там помещалось министерство иностранных дел, но на это время какая-то временная полицейская комиссия. Мы с конвоем взошли в обширный кабинет. Плешивый старик в очках и весь в черном сидел один за столом; он снова спросил нас все то, что спрашивал комиссар:
- Где ваши виды?
- Мы их никогда не носим, ходя гулять... Он взял какую-то тетрадь, долго просматривал ее, по-видимому ничего не нашел и спросил провожатого:
- Почему вы захватили их?
- Офицер велел; он говорит, что это очень подозрительные люди.
- Хорошо, - сказал старик, - я разберу дело, вы можете идти.
Когда наши провожатые ушли, старик просил нас объяснить причину нашего ареста. Я ему изложил дело, прибавил, что офицер, может, видел меня 15 мая у Собрания, и рассказал случай, бывший со мной вчера: я сидел в кафе "Комартин", вдруг сделалась фальшивая тревога, эскадрон драгун пронесся во весь опор, Национальная гвардия стала строиться, я и человек пять, бывших в кафе, подошли к окну; национальный гвардеец, стоявший внизу, грубо закричал:
- Слышали, что ли, чтоб окна были затворены?
Тон его дал мне право думать, что он не со мной говорит, и я -не обратил ни малейшего внимания на его слова; к тому же я был не один, а случайно стоял впереди. Тогда защитник порядка поднял ружье и, так как это происходило в rez-de-chaussee35, хотел пырнуть штыком, но я заметил его движение, отступил и сказал другим:
- Господа, вы свидетели, что я ему ничего не сделал,- или это такой обычай у Национальной гвардии колоть иностранцев?
- Mais cest indigne, mais cela na pas de nom!36 - подхватили мои соседи. (265)
Испуганный трактирщик бросился закрывать окна, сержант с подлой наружностью явился с Приказом гнать всех из кофейной; мне казалось, что это был тот самый господин, который велел нас остановить. К тому же кафе "Комартин" в двух шагах от Мадлены.
- Вот то-то, господа, видите, что значит неосторожность, зачем в такое время выходить со двора, умы раздражены, кровь течет...
В это время национальный гвардеец привел какую-то служанку, говоря, что офицер ее схватил в то самое время, как она хотела бросить в ящик письмо, адресованное в Берлин. Старик взял пакет и велел солдату идти.
- Вы можете отправляться домой, - сказал он нам, - только, пожалуйста, не ходите прежними улицами, особенно мимо кордона, который вас схватил. Да, постойте, я вам дам провожатого, он вас выведет на Елисейские поля, там можете пройти.