Очнулся купец, глянул на Ермила, обомлел.
— Что ты, — говорит, — пес, затеял?
Не вспомнил себя малый. Затряслись у него руки, помутилось в глазах, схватил он подушку и накинул на купца. Брыкнул купец раз, брыкнул другой, затрепыхался, — задохся. Испугался Ермил. Отнял подушку, видит — глаза у купца кровью налились, жилы вспыхнули, щеки синие, рот разинут — задохся до смерти.
Что тут делать? Глянул он, видит — кругом чистое поле. Лошади плетутся себе шажком, гужи скрипят, подреза визжат, снежком перепархивает. Все тихо. Полез Ермил к купцу за пазуху, вытащил деньги, отобрал пачку, которая потолще, отворотил лубок в санях, запихнул туда пачку, а бумажник опять купцу за пазуху положил. И погнал в город.
В городе сделалась большая тревога. Призвали Ермила, стали его тягать.
Только видят — помер купец ударом, денег с ним оказалось много — сколько-то тысяч. Начали было смекать: нет ли недостачи какой; бились, бились, записи настоящей у купца нет, колесо большое, и вышло так, что еще лишки оказались в деньгах. С тем и бросили.
И отпустили Ермила.
По весне купчиха собрала долги, продала хлеб, молодцов распустила. Порешила торговлю. Пришел Ермил за расчетом.
— Ты бы в кучерах у меня оставался, — говорит купчиха, — лошадей-то я других заведу, хороших. В пролетке будешь меня возить.
— Никак невозможно. Брат серчает, велит сходить. У нас пахота, сев.
— Да ты ее брось, пахоту-то. Я тобой довольна. Ты малый тямкой. И с покойником ты езжал. Оставайся.
Отказался Ермил.
— Нам, — говорит, — по крестьянству никак невозможно. У нас земля.
— Ну, как знаешь.
Вынула рублевку, дала.
— Поминай, — говорит, — покойника.
А сама думает: «У другого бы, глядишь, згинули денежки, а он малый с совестью, все в целости доставил». Потом подочла, что ему следовало из жалованья, отдала и отпустила.
Дождался Ермил ночи, слазил на сеновал, вынул из потайного места пачку с деньгами, засунул за голенище, закинул мешок за спину и пошел в село.
И повел он дело свое очень тонко. Деньги схоронил. Работал по-прежнему, от брата не отставал в работе. И все думал, как бы ему извернуться, темные деньги оказать, в оборот их пустить, в торговлю. И видит — растет у кабатчика дочь; девка дурная из себя, неаккуратная, злая, сидит день-деньской на крыльце, орехи щелкает, а войдет в избу — работнице проходу не дает, все лается.
У Ермила свои мысли. Ему до этого дела нет, что плохая девка. Повадился он ходить мимо кабака. Ноне пройдет словечко обронит, завтра — обронит. Девка и не смотрит на него. Знает, что малый из крестьянской семьи, радости мало с ним связываться. У ней в голове женихи полированные: поповичи, писаря.
Видит Ермил — не берут его подходы, улучил время, пришел в кабак. Кабатчик был вострый мужик, сметливый, наметался на своем деле. Увидел Ермила, удивился: никогда Ермил в кабак не захаживал. Однако вида не показал.
— Чего тебе? — говорит.
Огляделся малый, видит — людей в кабаке нет.
— Я к тебе, — говорит, — Петрович, за большим делом!
— За каким таким?
— Отдай за меня Анфису.
Выпучил глаза кабатчик и говорит:
— Ты, малый, в уме? Поди проспись.
Ермил не сробел.
— Ты, — говорит, — поезжай в город, собери обо мне слухи. Я всякое дело могу по торговой части. Хлеб ли ссыпать, аль опять купить, али другое что. Я грамотный. Что записать, что сложить на счетах — я все могу.
Сидит кабатчик, перебирает по столу пальцами, глядит на Ермила, усмехается во весь рот.
— Толкуй, толкуй, — говорит, — мне такой потехи давно не было.
Огляделся Ермил по сторонам, пригнулся к кабатчику и шепчет:
— А коли у меня деньги. Коли я тебя со всем потрохом куплю, если на то пошло.
Кабатчик так и вскинулся.
— Как так! Откуда?
Да как вспомнил, что помер Ермилов хозяин в чистом поле, как вспомнил, что большие с ним деньги были, сразу смекнул, какие деньги у Ермила. Развел в мыслях, видит — дело подходящее. Поглядел на малого, и малый ему показался.
Подумал, подумал.
— Много, — говорит, — денег?
— Шестнадцать сотенных.
— А не врешь?
— Покажу, коли не веришь!
— Волоки.
— Ну, нет, это оставь. Я шутки-то эти знаю. Коли хочешь — приходи на заре, в огороды, — покажу.
«Тямкой малый, в рот пальца не клади, далеко пойдет», — подумал кабатчик, и еще больше показался Ермил.
Прокрался на заре кабатчик в огороды, притулился в канаве, лежит. Видит: идет Ермил, по сторонам озирается, как волк, и руку за пазухой держит. Взглянул кабатчик из канавы, машет ему и говорит, сиплым голосом:
— Принес?
А Ермил все озирается. Заглянул в канаву, пошел по огородам, заглянул, — видит, никого нет.
— Ну, — говорит, — лежи, — принесу.
— Да ты что ж руку-то за пазуху запустил?
— Это я так. Попытать тебя захотел. Может, ты привел кого.
«Ну, — думает кабатчик, — вострый парень, таким только и деньги наживать!»
Принес Ермил деньги, показал — точно шестнадцать сотенных.
Раззарился кабатчик.
— Засылай, — говорит, — сватов.
Только этим Ермил не обошелся, измыслил другую штуку. Поехал в город, пришел к прежней хозяйке и говорит: так и так — увидал наш кабатчик, что я грамотный, к торговой части приобык у вашего степенства, — отдает за меня дочь и зовет к себе в зятья. Кабатчик богатый, да больно девка из себя дурна.
И просит у купчихи совета: не то идти ему в зятья, не то нет.
— Как вы наши хозяева, — говорит, — на вас одна надежда. Народ мы темный, деревянный. Вам виднее в этих делах.
Купчихе как маслом по сердцу такие слова. Насупилась она, стала разводить мыслями и говорит:
— Богатый ейный отец-то, говоришь?
— Зажиточный. Надо полагать, не одна тысяча в кармане.
— И девка, говоришь, одна?
— Одна как перст.
— А из себя дурна?
Ермил только головой покрутил. Подумала купчиха и рассудила:
— Ну что ж, — говорит, — Ермилушко: с лица не воду пить, а от своего счастья убегать не следует. Мой совет — идти тебе в зятья.
Вынула из сундука старую шаль, дала ему.
— Невесте, — говорит, — подари.
Бухнулся ей в ноги Ермил, справил что нужно в городе, поехал в село. Едет да думает: «Замел я теперь следы».
И точно замел. Кабатчик, не проживя года, помер.
Тем временем объявилась народу воля. Вышел Ермил в купцы, взял у своего прежнего барина мельницу, большими делами начал ворочать.
Жизнь его словно колесо покатилась. Там купит, там продаст. Купит дешево, продаст дорого. И только об одном думает, как бы ему еще больше разжиться. Справил себе тележку, завел быструю лошадь, летает из села в село.
— Ты себе, Ермил Иваныч, и покою не знаешь, — говорят ему люди.
— Волка ноги кормят, — говорит.
И точно схож стал Ермил на волка. Волк носом падаль чует, а Ермил нужду людскую чует носом. Где ни объявится нужда, уж он там. Продают мужицкую скотину за недоимки — Ермил первый приедет на торги — и все за полцены закупит. Сгорит деревня — Ермил тут как тут: открыт его карман для мужиков: станови избы, справляй подушное! А придет дело к расчету, Ермил, что твой огонь, оберет деревню. Придет чума, падает у мужиков скотина, глядят — уж Ермил как снег на голову: тому корову всучит, тому телку, а придет дело к расчету — пуще чумы окажет себя Ермил.
Закаменело в нем сердце. Не было перед ним того горя, чтобы он содрогнулся в своем сердце. Не было в нем жалости. Целковый ему попадется, он целковый глотает, грош сиротский встретится — он и грошом не брезгает. На весь околоток распустил паутину.
Бьются мужики в этой паутине словно мухи. Плачется бедность на Ермила, клянет его за углами, а пристигнет нужда — кланяется Ермилу, по батюшке его величает, шапки перед ним ломает.
И не от одной людской бедности разживался Ермил. Разживался он и от неправды людской, и от слабости, и от темноты. Обокрадут где амбар, привезут к нему ночью ворованное на мельницу, — он не разбирает откуда, лишь бы сходно. Стали к тому времени кабаки вольные, зачал народ пить шибко. Ермил кабаков завел целый десяток. В расписках неустойки проставляет, прижимает неграмотных мужиков, тягает их по судам.
И такими делами скоро он разжился так, что и счет потерял бы своим деньгам, если бы не помогла ему грамота. Мельницу в вечность купил, лабазы понастроил.
Едет иной раз дорогою, говорит сам на себя: «Умственный ты человек, Ермил Иваныч! Валит тебе счастье. Переедешь ты, маленько годя, в город, заведешь знать с купцами. Большой тебе будет почет от людей».
И люди много по своей простоте прощали Ермилу за его богомольность. Службы церковной он не пропускал; свечки ставил толстые, по четвертаку на тарелку клал, когда полтину, а когда и больше.