Благодаря суете, поднятой дьяконом, дело это стало интересовать всех, и весь город далеко не равнодушно ожидал возвращения Туберозова.
Прошла неделя, и отец протопоп возвратился. Ахилла дьякон, объезжавший в это время вновь вымененного им дикого мерина, первый заметил приближение к городу протоиерейской черной кибитки и летел по всем улицам, останавливаясь перед открытыми окнами знакомых домов и крича: «Едет! едет Савелий! едет поп наш велий!»
— Теперь знаю, что такое! — говорил окружающим спешившийся у протопопских ворот дьякон. — Все эти размышления мои были глупостью моею: больше же ничего, как он просто литеры вырезал греческие или латинские. Так, так, так: это верно, что литеры, и если не литеры, сто раз меня дураком назовите.
— Погоди, погоди, и назовем, и назовем, — частил отец Захария в виду остановившейся у ворот протопопской кибитки.
Отец протопоп вылез из кибитки важный, солидный, взошел в дом, помолился, повидался с протопопицею, поцеловав ее при этом три раза в уста; потом он поздоровался с отцом Захарией, с которым они поцеловали друг друга в плечи, и наконец и с дьяконом Ахиллою, причем дьякон Ахилла поцеловал у отца протопопа руку, а отец протопоп приложил свои уста к его темени. После этого свидания началось чаепитие, разговоры, рассказы губернских новостей, и вечер уступил место ночи, а отец протопоп и не заикнулся об интересующих всех посохах.
День, другой и третий прошел, а отец протопоп и не заговаривает об этом деле: словно свез он посохи в губернию, да там по реке спустил.
— Вы же полюбопытствуйте! спросите! — беспрестанно зудил во все эти дни отца Захарию нетерпеливый дьякон Ахилла.
— Чего я буду его спрашивать? — отвечал отец Захария.
— Да ради любознательности спросить должно.
— Да, ради любознательности! Ну спроси, зуда, сам ради любознательности.
— Да он меня сконфузит.
— А! Видишь ты какой умник: а меня разве не сконфузит?
Дьякон просто сгорал от нетерпения и не знал, что придумать.
Но вот дело разрешилось и само собою. На пятый или на шестой день, по возвращении своем домой, отец Савелий, отслужив позднюю обедню, позвал к себе на водочку и городничего, и смотрителя училищ Тимонова, и лекаря Пуговкина, и отца Захарию с дьяконом Ахиллою и начал опять рассказывать, что слышал и что видел в губернии. Прежде всего отец протопоп говорил о новых постройках, потом о губернаторе, которого осуждал за неуважение к владыке и за постройку водопроводов, или, как отец протопоп выражался, «акведуков».
— Акведуки эти, — говорил отец протопоп, — будут ни к чему, потому город малый, и притом тремя реками пересекается; но магазины нечто весьма изящное начали представлять. Да вот я вам сейчас покажу, что касается нынешнего там искусства…
С этими словами отец протопоп вышел в боковую комнату и через минуту возвратился оттуда, держа в каждой руке по известной всем трости.
— Вот видите, — сказал он, поднося к глазам гостей верхние площади золотых набалдашников.
Ахилла дьякон так и воззрился, что такое сделано политиканом Савелием для различия достоинств одностайных тростей; но ничего такого не было заметно. Напротив, одностайность их как будто еще более увеличилась, потому что посередине набалдашника той и другой трости было совершенно одинаково выгравировано окруженное сиянием всевидящее око; а вокруг ока краткая, в виде узорчатой каймы, вязная надпись.
— А литер, отец протопоп, нет? — запытал, не утерпев, Ахилла.
— К чему же здесь литеры нужны?
— А для отличения одностайности?
— Все ты всегда со вздором лезешь, — заметил отец протопоп дьякону, и при этом, приставив одну трость к своей груди, сказал: — вот это будет мне.
Ахилла дьякон быстро глянул на набалдашник и прочел около всевидящего ока слова: «Жезл Ааронов расцвел».
— А вот это, отец Захария, тебе, — докончил протопоп, подавая другую трость Захарии.
На этой вокруг такого же точно всевидящего ока такою же точно древлеславянскою вязью было выгравировано: «Даде в руку его посох».
Ахилла как только прочел эту вторую подпись, так пал за спину отца Захарии и, уткнув голову в живот лекаря Пуговкина, заколотился и задергался в припадках неукротимого смеха.
— Ну что, зуда, что, что? — частил, обернувшись к нему, отец Захария, между тем как прочие гости еще рассматривали затейливую работу гравера на иерейских посохах. — Литеры! а! литеры, баран ты этакой?
Дьякон опять так и пырскнул.
— Чего, пустозвон, смеешься? чего помираешь?
— Это кто ж баран-то выходит теперь? — вопросил, немного оправляясь, дьякон.
— Да ты же, ты. Кто же еще баран?
Дьякон опять залился, замотал руками и, изловив отца Захарию за плечи, почти сел на него медведем и театральным шепотом забубнил:
— А вы, отец, вот это прочитайте: «Даде в руку его посох». Это чему такая надпись соответствует?
— Чему? ну говори, чему.
— Тому, — заговорил протяжнее дьякон, — что дали, мол, ему линейкою палю в руку.
— Врешь.
— Вру! А отчего же его вон жезл расцвел? Потому это для превозвышения.
— Врешь.
— А вам для унижения палку в лапу.
— Врешь, врешь, все врешь.
— Ну, пусть же он с вами менка зробит, когда я вру.
— Начто менка?
— А потому, что он самолюб, и эту надпись вам больше ничего, как в конфуз сделал.
Отец Захария смутился. Дьякон торжествовал, наведя это смущение на тихого отца Бенефисова; но торжество Ахиллы было непродолжительно.
Не успел он оглянуться, как увидел, что отец протопоп пристально смотрел на него в оба глаза и чуть только заметил, что дьякон уже достаточно сконфузился, как обратился к гостям и самым спокойным голосом начал:
— Это надписи эти мне консисторский секретарь Афонасий Иванович присоветывал. Случилось нам, гуляя с ним перед вечером, зайти вместе к золотарю; он, Афонасий Иванович, и говорит: вот, говорит, отец протопоп, какие, мне пришла мысль, надписи вам на тростях подобают: вам вот этакую: «жезл Ааронов», а отцу Захарии вот этакую очень пристойно.
— Сполитиковал, — буркнул на ухо отцу Захарии дьякон, но, по причине своего непомерного голоса, был снова услышан отцом протопопом, который засим уже непосредственно обратился к Ахилле и сказал: — А тебе, отец дьякон… я и о твоей трости, как ты меня просил, думал сказать, но нашел, что лучше всего, чтобы ты с нею вовсе ходить не смел, потому что это твоему сану не принадлежит… — При этом отец протопоп спокойно подошел к углу, где стояла знаменитая трость Ахиллы, взял ее бестрепетною рукою и тою же рукою при всех здесь присутствовавших запер ключом в свой гардеробный шкаф.
— Отсюда, — говорил дьякон, — было все начало болезням моим. Потому я не стерпел и озлобился, а он, отец протопоп, своею политикой еще более уничтожал меня. Я свирепел, а он меня, как медведя на рогатину, сажал на эту политику.
Дьякон рассказывал эту историю в минуты крайнего своего волнения, в часы расстройства, раскаяний и беспокойств, и потому говорил нередко со слезами на глазах, со слезами в голосе и даже нередко с рыданиями.
— Мне, — говорил сквозь слезы взволнованный дьякон, — разумеется, тогда что следовало? Следовало пасть к ногам отца протопопа и сказать, что так и так, что я это, отец протопоп, не по злобе, не по ехидству, а так потому сказал, чтобы доказать отцу Захарии, что не глупей я его — не глупей. Ну что ж, власть ваша, мол, ну хоть ударьте меня за эту глупость, но… тут в этот час гордыня меня удержала, что он мою трость в шкаф запер, а после Варнавка Омнепотенский… Ах, я вам говорю… Ну, да не я буду, если я умру без того, что я этого просвирниного сына Варнавку не взвошу!
— Опять ты и этого не смеешь, — останавливал Ахиллу отец Захария.
— Отчего это не смею? За безбожие-то не смею?
— Не смеешь, хоть и за безбожие, так не смеешь, — он чиновник, чиновник: он учитель.
— Так что, что учитель? За безбожие я кого угодно возделаю. Очень просто: замотал покрепче руку ему в аксиосы, взвошил хорошенько да и выпустил, и ступай жалуйся, что бит духовным лицом за безбожие… Боже мой! Как подумаю — и что это тогда со мною поделалось, что его этакого негодивца Варнавку я слушал и что даже до сегодня я еще с ним как должно не расправился! Ведь Сергея же дьячка за рассужденье о громе я тогда же сейчас бил; комиссара Данилку мещанина за едение яиц на улице в прошедший великий пост — опять тоже я весьма и весьма прилично поколотил, — а этому просвирнину сыну все спускаю, тогда как им я более всех и уязвлен! Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захариею, но все бы это не было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче видеть можете, учитель математики в уездном училище, озлобленному и уязвленному мне еще подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще кроме того и глупа». Я, знаете, будучи уязвлен, страх как жаждал, чем бы и самому отца Савелия уязвить, и спрашиваю: чем же глупа? А Варнавка говорит: «Тем глупа, что еще самый факт-то, о котором она гласит, не достоверен; да не только не достоверен, а и невероятен. Кто это засвидетельствовал, что жезл Ааронов расцвел? Сухое древо разве может расцвесть?» Я было его на этом даже остановил и говорю: «Пожалуйста, ты этого, Варнава Васильич, не говори, потому что Бог иде же хощет, побеждается естества чин», но при этом, как это у акцизничихи у Безюкиной происходило, так все эти возлияния, все го-го, го-сотерн, да го-марго, — я… и немножко надрызгался. Я, изволите понимать, в угаре, а Варнавка мне, знаете, тут торочит, что «тогда ведь, говорит, и Мани факел фарес было на пиру Валтассаровом написано, а теперь я вам могу это самое фосфорной спичкой написать; да там во всем и противоречий пропасть»… И пошел, знаете, а я все это сижу да слушаю. А тут опять еще эти го-марго-то сокрушаешь, да уж и достаточно уязвлен сделался, и сам заговорил в вольнодумном штыле. Не то, чтобы против бытописания, а насчет противоречий нашел, что точно, говорю, противоречия есть, потому что раз читается «жена да боится своего мужа», и все будто мужчина верхним жорновом почитается, а тут вдруг опять в Исходе писано: «и призва Фараон бабы, и рече: бабы, бабы! егда бабите мужеский пол, убивайте его, а женский пол, снабдевайте его», — это, говорю, ни с чем не сообразно, как Фараону с бабами разговоры весть, так и мужеский пол весь побивать его. Но акцизничиха Дарья Николавна в спор со мной: «это, говорит, Фараона только отлично рекомендует, что он принимал сторону женщин, и когда б, говорит, с его времени все бы цари дали такие приказы, чтобы мужеский пол убивать и снабдевать женский, то теперь мужчины бы, говорит, над нами наверное уж не господствовали». Ну, я, знаете, ничего этого не понимаю, об чем она рацеи разводит, а тут же все эти бутылки стоят, а я их за хохлы да в рюмку, — ну уж, знаете, и сам в мансипацыю вошел. Угнетают, твержу, угнетают, точно угнетают, да бутылку-то опять за чепец, да и словно в самом деле уж бабой начинаю себя считать. Отцом протопопом уязвлен, вином омрачен, воспален этими речами женщины хитрой и Варнавки — и, знаете, вскипел.