-- Вымой клеенку горячей водой, ты не видишь разве, -- сказала Марья Андреевна и провела рукой по столу, показала Поле тусклый след, оставшийся от пальцев. И пока Поля мыла клеенку, Марья Андреевна говорила, что помощь, которую она оказывает людям, ничтожна, и нет силы, которая могла бы осушить море слез и страданий, принесенных революцией и гражданской войной.
Ее красивая седеющая голова тряслась, как у старухи, все сидели молча, а через стекла вместе с нежным светом садившегося солнца в комнату входил тихий, далекий вой:
- А-а-а-а-а...
- Да, -- сказал доктор, -- я хочу знать только одно: почему во время революции, которая якобы сделана для счастья людей, в первую очередь страдают дети, старики, беспомощные и ни в чем не виноватые люди? А? Объясните мне это, пожалуйста!
Но все молчали, и никто ничего не объяснил доктору.
Все вздрогнули от неожиданного звонка и молча переглянулись.
- Я открою, -- сказал Коля.
- Ты с ума сошел, -- вскрикнула Марья Андреевна и схватила его за рукав.
- Поля, -- позвал доктор, -- Поля, пойдите к двери.
Звонок выл, орал, взвизгивал, чья-то безумная рука рвала его.
- Что вы девушку посылаете, -- сказал Москвин, -- уж лучше я схожу.
- Через цепочку, через цепочку, -- закричал ему вслед доктор.
Москвин подошел к двери, подбадривая себя, состроил рожу, спросил невинным голосом:
- Кто там?
И тотчас женский голос закричал:
- Откройте, ради бога, к доктору, к доктору, ради бога, откройте, к доктору!
Москвин снял цепочку, щелкнул английским замком, но дверь не открывалась.
- Сейчас, сейчас, - сказал он и повернул нижний ключ, но дверь снова не открылась.
- Тьфу ты черт, что такое, -- бормотал он и увидел, что дверь была заперта еще на три железных задвижки и большущий крюк.
- Сейчас отопру, -- сказал он и отодвинул завижки.
- Доктор, доктор! -- закричала старая женщина в платке и побежала в столовую. -- К сыну моему, доктор, умоляю вас, скорей! -- говорила она и платок хлопал, как крылья черной птицы.
Она была полна безумия, и казалось, что ее отчаяние могло заразить не только живых людей, но и камни, по которым она бежала сюда.
Но доктор, видевший страшную смерть в тихих комнатах и светлых больничных палатах чаще, чем воины видят ее на поле сражения, остался спокоен.
-- Да перестаньте кричать, - сказал он и замахал руками, -- если каждый больной станет так звонить, то на вас звонков не напасешься. И зачем, спрашивается, вы ворвались в столовую?
Женщина посмотрела на него расширенными глазами. Ведь только сумасшедший может говорить про звонок и столовую, когда в мире случилось такое ужасное несчастье. Все спокойные люди были
безумны. Кричать и выть должны они, ведь ее сын погибает.
-- Доктор, идемте, доктор, идемте! -- исступленно говорила она и тащила его за рукав.
-- И я пойду с вами, -- сказал Москвин, увидев нерешительность доктора.
-- Отлично, веселей будет возвращаться, -- сказал доктор, -- вы пойдете в качестве фельдшера.
И Марья Андреевна дала Москвину докторский пиджак с широкой перевязью Красного креста.
Доктор собирался безмерно медленно, а в коридоре он вдруг остановился и начал брюзжать:
-- Вы имейте в виду, что во всем городе есть один безумец-врач, который выходит из дому вот в такие дни. Озолотите Свидлера, чтобы он сегодня перешел через улицу, или пусть Дукельский пойдет к вам за тысячу рублей. Дукельский, который моложе меня на четыре года, а я вот, рискуя жизнью, хожу.
Пустые улицы казались особенно широкими, а дома с закрытыми окнами и наглухо забитыми парадными дверями стояли точно шеренги серых людей, ожидающих казни.
-- А-а-а-а-а... -протяжно кричали привокзальные кварталы.
-- Доктор, доктор, скорее, -- всхлипывая говорила женщина и тянула его за рукав.
-- Да не могу я с моим миокардитом бегать, как козел, -- сердился он. -- Если вы хотите скорее, нужно было извозчика достать.
А когда они подошли к нужному переулку, доктор сказал:
-- Подождите секунду, -- и, зайдя за угол, остановился у стены.
-- Боже мой, боже мой, -- шептала женщина и каждый раз, заглядывая за угол, всплескивала
руками.
Доктор стоял за углом так долго, что Москвин подошел посмотреть, не уснул ли он, прислонившись головой к стене.
-- Вот это припас, -- проговорил он и вдруг услышал, как за воротами кто-то шепотом говорил:
-- Это доктор, доктор, я его узнаю.
Должно быть, самооборона смотрела на них через щели в досках. Наконец они подошли к одной калитке, Москвин остался ожидать во дворе, а доктор с женщиной поднялись по черным железным ступеням кухонной лестницы.
Доктор пробыл в доме недолго, скоро он спустился вниз, и Москвин спросил его:
-- Ну как, что с парнем?
Доктор пожал плечами и плюнул.
-- Надо быть полной идиоткой, совершенно выжившей из своих куриных мозгов, чтобы беспокоить врача в таких случаях, -- сердито сказал он и пошел со двора.
-- Что, пустяки? -- обрадовался Москвин.
-- Какие пустяки? -- удивился доктор. -- Но вы себе представляете, чем я могу помочь молодому человеку, которому прикладом раздробили череп и который умер по крайней мере сорок минут назад. А? Как вы думаете -- в таких случаях надо беспокоить врача?
Они вышли на улицу, и сверху донесся острый, сверлящий крик, в котором не было ничего живого и человеческого, -- так кричит железо, когда его сверлят насквозь.
Доктор остановился на мгновенье и тихо сказал:
-- Я уже не говорю о том, что прогулялся совершенно бесплатно. Как-то неловко брать в таких случаях деньги.
Всю обратную дорогу доктор рассказывал Москвину, когда и кем были построены дома, мимо которых они шли. У него была громадная память, он помнил и знал все: сколько стоил дом, приносил ли он доход; доктор даже знал, как учатся дети домовладельцев и где живут их замужние дочери.
Они не встретили ни одного человека, звуки шагов раздавались громко, как в ночной тишине.
IV
В блюдечко было налито постное масло, ватка служила фитилем --называлась эта конструкция "каганец" и пользовались ею для освещения взамен электричества. Каганец трещал, должно быть, к маслу была примешана вода, желтый пальчик пламени сгибался и разгибался, читать при его свете было почти невозможно.
Они сидели на своих кроватях и смотрели, как тени мешков, ящиков, банок струились и извивались по стенам, бесшумно сталкиваясь и вновь разбегаясь.
Факторовича лихорадило. Он измерял после ужина температуру, и у него оказалось больше тридцати восьми градусов. Лицо его с продавленными щеками было совсем темным. Москвин уговаривал его лечь в постель и взялся ему помочь снять туго сходившие сапоги. Москвин повернулся задом к Факторовичу, и тот протянул сапог между широко расставленных ног Москвина. Москвин, ухватив задник сапога, старался устоять на месте, а Факторович толкал его второй ногой в зад, и от этого cапог сходил с ноги. Им обоим было больно, они кряхтели. Москвин говорил, сердито скаля зубы.
-- Зачем ты каблуком жмешь, сволочь, да еще в самый копчик.
-- Проще всего носить ботинки, -- сказал Верхотурский.
-- Ботинки? -- спросил Факторович, и в голосе его было презрение.
Москвин вдруг побежал, держа в руках сапог.
-- Теперь давай второй, -- сказал он, а Верхотурский подозрительно засопел и спросил:
-- А мыть ноги это тоже буржуазный предрассудок, товариш Факир?
-- Мыть ноги? -- переспросил Факторович, и снова голос его был полон презрения.
-- Да, - сердито и громко сказал Верхотурский, - завтра утром военком пластунского полка будет мыть ноги, верьте мне. -- Он снова засопел и добавил: -- Иначе означенный военком не будет спать со мной в одной комнате.
-- Если большинство товарищей настаивает... -- сказал Факторович голосом, которым председатели собраний вводят кажущийся им лишним пункт повестки.
Он презирал свое немощное тело, покрытое черной вьющейся шерстью. Он не жалел и не любил его -- не колеблясь ни секунды, взошел бы он на костер, повернулся бы чахлой грудью к винтовочным дулам. С детства одни лишь неприятности приносила ему его слабая плоть -- коклюш, аденоиды, насморк, запоры, сменяемые внезапными штормами колитов и кровавых дизентерий, инфлуэнции, изжоги. Он научился, презирая свою плоть, работать с высокой температурой, читать Маркса, держась рукой за раздутую флюсом щеку, говорить речи, ощущая острую боль в кишечнике. Да, его никогда не обнимали нежные руки.
Может быть, первый раз в жизни Факторович промолчал там, где нужно было разоблачать буржуазию, слишком уж он уважал человека, имя которого произносили с одинаковым почтением в Реввоенсовете армии и в Губкоме комсомола. Он подумал, что жизнь в мещанской Швейцарии наложила отпечаток на бытовые привычки Верхотурского.
"Плеханов был тоже барин", - хотел сказать он и повесил портянку на спинку стула.
-- Спрячьте-ка эту страшную штуку, -- повелительно сказал Верхотурский.