— Как без обмана?
— Ну, как тебе сказать… вообще природный. Душа настоящая русская.
— Да что же у меня-то не настоящая, что ли? — спросил, почти обидевшись, профессор.
Николай сконфузился.
— Ну, что ты… бог знает, что выдумал. — Но профессор чувствовал, что в его словах не было уверенности. И к тому же Николай сейчас же переменил разговор.
— Он приедет сюда, как только получит мое письмо, как узнает, что ты здесь, так и прискачет. Вот, брат, кому расскажешь!..
И правда: один раз, когда все сидели в саду за чаем, со стороны деревни послышался отчаянный лай собак и дребезжание колес. Видно было, как на двор влетела взмыленная лошадь, запряженная в тележку без рессор. Сидевший в ней человек в мягком картузе и короткой сборчатой поддевке на крючках как-то особенно проворно соскочил на землю, продернул и привязал вожжи в кольцо под навесом. А сам, отряхнув полы, посмотрел на свои сапоги, потом вопросительно на окна дома.
— Да ведь это Авенир! — сказал радостно Николай, и, как показалось Андрею Христофоровичу, более радостно, чем при его приезде. — Я говорил, что прискачет… Ну, и молодец, вот молодец!
Обнялись.
— Европеец, европеец, — сказал Авенир, поцеловав брата. Он отступил на шаг со снятым картузом на отлете в руке и оглядывал профессора.
— Ну, брат, ты того… совсем, так сказать…
— Что? — почти с тревогой спросил Андрей Христофорович.
Но Авенир ничего не ответил. Он сейчас же забыл об этом и стал рассказывать, как он ехал, что с ним случилось.
Варя с его приездом повеселела и оживилась.
Целый вечер говорили, потом спорили о душе. Десять раз Авенир говорил Андрею Христофоровичу:
— Ну-ка, расскажи, брат, как вы там, европейцы, живете. — Но с первого же слова перебивал брата и пускался рассказывать про себя.
Было уже 10 часов вечера, потом 11, 12, а они все еще говорили, вернее, говорил один Авенир. Говорили о политике, о воздухоплавании, о войне, и Авенир нигде не отставал и никогда не сдавался.
Он имел такой вид, как будто только что приехал с места, где он все видел и изучил, а Андрей Христофорович сидел в глуши и ничего не знает.
— Наши аэропланы, брат, самые лучшие в мире. В три раза лучше немецких. У них неуклюжая прочность и только, а у нас!..
— Откуда ты это знаешь? — спросил Андрей Христофорович, которому хоть раз хотелось найти основания их суждений.
— Как откуда? Мало ли откуда? Это даже иностранцы признают. А ты, значит, не патриот?
— Кто же тебе это сказал?
— По вопросу, брат, видно, и вообще по холодности. В тебе нет подъема. Это нехорошо, брат, нехорошо.
— Да постой, голова с мозгом!
— Что же мне стоять? У тебя холодное, рассудочное отношение, разве я не вижу.
— Мы слишком много говорим вместо дела, — сказал Андрей Христофорович.
— Где же много, — сказал Авенир, — ты бы послушал, как мы… И потом про разговоры ты напрасно… В слове мысль, в мысли — дело. И теперь мы уже совсем не те, что были раньше; ты это особенно заметь, — сказал Авенир, поднимая палец. И повторил: — Особенно!
— А какие же? — спросил Андрей Христофорович.
— Ну, вот, ты даже спрашиваешь, какие? У тебя скептицизм. — И ответил: Совсем, брат, другие.
— Вот и я тоже говорю ему, — сказал Николай, запахивая свою масленую полу.
— Совсем другие! — повторил еще раз Авенир. — Было время, да прошло.
— Может быть, ужинать пойдете? — сказала Варя, которая уже томилась оттого, что долго не ели.
VI
— Ну, что же, поедем теперь к нам, — сказал на третий день Авенир.
— Хорошо, а как ехать?
— Со мной на лошадях поедем, чем тебе кружить полтораста верст по железной дороге. Я, брат, всегда на лошадях езжу.
— А сколько до тебя на лошадях?
— Восемьдесят верст.
— Да, на лошадях лучше, — сказал Николай. — А то там изволь каждый раз поспевать вовремя.
— На одну минутку опоздал, и весь день пропал к черту, — прибавил Авенир.
— И звонки эти дурацкие, — сказал Николай.
Пошли смотреть экипаж. Это была тележка без рессор, тарантас, как называл ее Авенир. Сиденье у этого тарантаса было такое низкое, что колени у сидящих в нем подходили к самому подбородку.
— Сидеть-то не особенно удобно, — сказал Андрей Христофорович.
— А что? — спросил Авенир и живо вскочил в тарантас.
— Как, что? Сиденье очень низко.
— Ну, уж это так делается, брат; кузнец при мне делал другим.
— Как так делается, если это неудобно?
— Нет, это правда, Андрей, — в тарантасах сиденье высоко не делается. У кого ни посмотри.
— Ну, брат, — сказал Авенир (он даже опечалился), — тебя, милый мой, Европа, я вижу, подпортила основательно.
— Чем подпортила?
— Об удобствах уж очень заботишься.
— Нет, я все-таки поеду по железной дороге, да и грязь, я вижу, порядочная.
— На колеса смотришь? Это еще с Николина дня. Тогда грязь была, правда. А теперь все высохло.
— У нас, милый, места хорошие, — сказал Николай.
Кончили на том, что Авенир подвязал потуже живот, перецеловался со всеми, похлопал себя по карманам и покатил один. Профессор поехал по железной дороге. Когда приехал, Авенир сам выехал за ним на станцию.
— У нас, брат, отдохнешь. У нас воздух здоровый, не то, что у Николая. У тебя, должно быть, от этой учебы да от книг голова порядком засорилась… Ну, да, толкуй там, как будто я не знаю. Это ты там закис, вот и не замечаешь. Прочищай тут себе на здоровье. Я тебе душевно рад и скоро от себя не выпущу… И брось ты, пожалуйста, все это. Живи просто, — проживешь лет сто. Живи откровенно. Все, брат, это чушь.
— Как живи откровенно? Что — чушь? — спросил озадаченный профессор.
— Все! — сказал Авенир. — Вот моя хижина, — прибавил он, когда подъехали к небольшому домику в сирени.
— Входи… Пригнись, пригнись! — поспешно крикнул он, — а то лоб расшибешь.
— Как это вы себе тут лбы не разобьете, — сказал Андрей Христофорович.
— Я, и правда, частенько себе шишки сажаю. А вот мои сыновья, — сказал Авенир. — После познакомишься, сразу все равно не запомнишь. Катя! — крикнул он, повернувшись к приотворенной двери.
Вышла Катя, крепкая, в меру полная и красивая еще женщина с родинкой на щеке, очевидно, смешливая. Она, забывшись, вышла в грязном капоте и вдруг, увидев профессора, вскрикнула:
— Ах, матушки! — засмеялась и убежала.
— Врасплох захватил, — сказал Авенир так же, как Николай.
Все комнаты, с низенькими потолками, оклеенными бумагой, были завешены сетями — рыболовными, перепелиными, западнями для мелких птиц, насаженными на дужки из ивовых прутьев. А над постелями — ружья и крылья убитых птиц. И везде валялись на окнах картонные пыжи, машинки для закручивания ружейных гильз.
Нравы были несколько грубоваты. В особенности у старшего сына Петра, который травил деревенских собак и ел сырую рыбу.
Больше всех профессору понравилась Катя. Она была всегда ясная, приветливая и только необычайно смешливая, что, впрочем, удивительно шло к ней. Смех настигал ее, как стихия, и она уже ничем не могла сдержать его, убегала в спальню и хохотала там до слез, до колик в боку.
VII
С самого раннего утра, едва только солнце встало над молочно-туманными лугами и зажгло золотой искрой крест дальней колокольни, как в сенях уже захлопали двери и раздался голос Авенира:
— Захватил весло? Бери удочки… да не нужно эту чертову кривую! Что же ты крыло-то не зачинил, тюря? Собирай, собирай, господи благослови. К обеду приедем.
И наступила тишина, как будто уехала толпа разбойников или людоедов.
Часов в двенадцать приехали с рыбной ловли, и Авенир прислал младшего сына за Андреем Христофоровичем. Он должен был непременно идти и посмотреть улов.
Связанные вместе две лодки были причалены к берегу и привязаны одной цепью за столб с кольцом. На одной из них сидел Авенир в широкой соломенной шляпе, в рубашке с расстёгнутым воротом. Рукава у него были засучены выше локтя. И он: опустив в садок обе красные руки, водил ими по дну.
— Иди сюда, Андрей! Смотри, вот улов!
— Да я вижу отсюда.
— Нет, ты сюда подойди. Вот гусь! Хорош?
И он на обеих ладонях разложил огромного карпа, который, лежа, загибал то хвост, то голову.
А сыновья — огромные, загорелые, тоже с засученными рукавами и вздувающимися мускулами под мокрой прилипшей рубашкой — развешивали сети на шестках вдоль берега.
Потом отбирали рыбу на обед; Авенир, отгоняя мух и отирая сухим местом засученной руки пот со лба, только покрикивал:
— Клади большого, клади его, шельмеца. Так! Стой! Это на жаркое. Доставай теперь налима… Смотри, Андрей, князь мира грядет.
Профессор смотрел. Из садка показывались огромная коричневато-зеленая голова и скользкое туловище.
И князя мира опускали головой в мешок.