Трудно вообразить и без ужаса себе представить этот страшный порядок дел, который сложился и много лет всевластно господствовал вокруг полномочнейшего в мире государя, обладавшего умом, душевною мощию и благородством. Пусть, кто может, отрицает значение учреждений, если они могли поставить центр самой сильной власти вне всякого доступа для слова правды и посеяли в нашем отечестве самые злые семена.
Но вот воспоминания покойного секретаря выдвигают перед нами еще новый тип синодального деятеля, как тогда говорили, – «из больших барчуков».
Тип этот не менее других интересен, хотя описывающий его автор, к сожалению, очевидно, совершенно незнаком ни с внутренним миром этого особливого героя, ни с тайными побуждениями его вернопреданности иерархам, – о чем, впрочем, известно довольно много рассказов, достоверных не менее писанных воспоминаний Исмайлова.
В то время, когда Нечаев сыграл свою предательскую проделку с государем и членами синода, стараясь еще раз обмануть сих последних, что они не то говорили, что ими действительно было ему сказано, – «за обер-прокурорским столом сидел чиновник, коллежский советник, человек фамильный, умный, религиозный и чтитель монашествующего духовенства».
Это был известный Андрей Николаевич Муравьев, в видах особенного почтения к которому, мы, в наши учебные годы, понуждаемы были наизусть заучивать его ничтожные сочинения, как будто они заключали в себе какие-то высокие литературные достоинства.
В видах поощрения издателя книги Муравьева раздавали в награду, покупая их на казенный счет, а в старших классах задавали писать сравнения между им и Шатобрианом, причем, конечно, для хорошего балла требовалось, чтобы Шатобриан был как можно ниже поставлен в сравнении с Муравьевым, – «русским Шатобрианом…»
Это было время лжи и лести, которая расточалась повсеместно, даже там, где ею не мог любоваться тот, в угоду кому гнули и коверкали молодой ум и молодую совесть…
По силе отражения все это дало свой плод: неверие ни во что, даже в то, во что должно верить.
Нивы, уродившие плевелы нигилизма, были возделаны именно тогда…
Но возвращаемся к нашей истории.
Во все время возмутительнейшей сцены, когда старший чиновник синода с наглостью сражался с иерархами, которые обнаруживали его плутню, а стоящая под ним секретарская мелюзга виляла и гнулась, как ветром колеблемое тростие, Муравьев сидел здесь же и произвел на Исмайлова импозантное впечатление…
«Во время спора Муравьев молчал и, хотя к нему обращались (с вопросами), не склонялся ни на ту, ни на другую сторону».
То есть Муравьев тоже не хотел сказать правды: «молчал и не склонялся». Он знал все так же хорошо, как и секретари, которые уже замололи вздор, но не мешал лжецу обер-прокурору ставить святителей в невыносимое положение. Несмотря на то, что он был родовит, «фамилен» и его неудобно было вышвырнуть из-за обер-прокурорского стола, как всякого секретаришку, он все-таки не говорит правды, а молчит. Превосходный пример для худородных!
Так, кажется, и видишь эту дылдистую фигуру, с большими, неприятными глазами и типическим русым коком: эта фигура не то, что все, – она непременно должна сделать на своем седлистом вертлюге какой-то совсем особый поворот, в каком-то византийском роде с русским оттенком, и это сейчас будет перед нами проделано.
Члены св. синода, конечно, не могли быть довольны «фамильным чтителем монашества», который во время пронесшегося урагана важно стоял, как «высокий дуб развесистый», и не произнес ни одного слова в пользу правого дела. Чтитель монашества мог остановить все оскорбительное для святителей развитие этой истории, но такой простой и прямой образ действий и не представляется возможным автору воспоминаний, и, может быть, он казался невозможным и самим членам.
Неудивительно, что тогда, по понятиям секретаря, члены синода не должны были сердиться на Муравьева за то, что он их предал почти так же, как и все прочие, т. е., при всей своей святости и любви к монашествующему духовенству, не поддержал их перед расходившимся чиновником, а «молчал», когда должен был не молчать. Исмайлов держит тот тон, что члены как будто обязаны были принять за благо молчание Муравьева, потому что «он тайно сносился с членами синода, поддерживал их и планировал, как устроить им доступ к государю».
Способность к интриге в Андрее Николаевиче, по мнению совоспитанных ему, была не велика и не высокой пробы. Самое тонкое и внушительное в его политике, по замечанию современников, было уменье «стоять, как высокий дуб развесистый, один у всех в глазах». Эту внушительную позитуру он усилил с тех пор, как имел случай поднести государю свое сочинение «Путешествие к святым местам». Другого такого великосветского благочестивца не было, и это обращало на него внимание.[1] Его намерения, между коими главнейшим считали занятие обер-прокурорского места, всегда были обнаруживаемы ранее времени и почти постоянно не удавались. Но несостоятельный для интригантной борьбы с совоспитанными ему людьми светскими, Муравьев был гений сравнительно с персонами духовными, основательному уму которых чаще всего не достает смелости, гибкости и творчества, столь необходимых в умной интриге. Для них А. Н. Муравьев представлялся способным дипломатом, и они охотно допустили его занять при своих особах тайный дипломатический пост, на котором он и совершил подвиг, незабвенный в истории синодальных злоключений.
Муравьев представлялся иерархам большою силою, особенно во внимание тех связей, какие он имел с лицами, близкими ко двору, но притом митрополиты, или, по крайней мере, один из них – Филарет Дроздов, кажется, понимал дальние цели, которые Муравьев себе наметил и ради которых ему лестно было усердно стараться о смещении из обер-прокуроров Нечаева. Притом «высокий дуб» хотя и был «развесист», но получал не обильное питание у своих корней, – он часто нуждался и как-то никогда не умел устроить себя иначе, как «при духовном звании»…
При дневном свете он красовался в открытых для него великосветских гостиных, куда Андрей Николаевич вступал обыкновенно с свойственною ему исключительною неуклюжею грациею, всегда в высоком черном жилете «под душу» и с миниатюрными беленькими четками, обвитыми вокруг запястья левой руки; здесь он иногда «вещал», но более всего собирал вести: «куда колеблются весы». А обогатясь этими сведениями, скидывался Никодимом и «нощию тайно сносился» с иерархами. Собственно деятельность была не тяжелая и особенного ума не требовавшая, но сложная и ответственная. Андрей Николаевич разом работал на пользу загнанных обер-прокурором иерархов и для собственных благ, которые в одно и то же время составляли его заветнейшую мечту и благо православной церкви, радея о которой, он старался исправить заблуждения всех иномыслящих христианских церквей. Андрею Николаевичу самому хотелось быть обер-прокурором, и это по многим мнениям непременно должно бы случиться, так как «лучше его для этого места не было человека». Через него господь непременно должен был совершить «дело решительное на земле».
В светских домах, где мало-мальски интересовались «загнанным синодом» и кое-что понимали о Нечаеве, – более по внушениям, которые делал Муравьев, – прямо говорили, что если только Нечаев будет смещен, то «Андрей Николаевич – готовый обер-прокурор». «Готовым» его называли, разумеется, потому, что, при тогдашнем повальном невежестве в делах церковного управления, Муравьев, который нечто в это время понимал, уже казался и невесть каким знатоком. От некоторых из святителей он слышал то же самое, и эти ему говорили: «кому же и быть, как не вам? Сам государь вас наметил». Муравьев, книгу которого государь будто читал охотно, верил, что на нем положена наметка и во всю остальную свою жизнь оставался в убеждении, что «обер-прокурорское место принадлежало ему по преимуществу и по праву».
Уверенность в этом не оставляла его даже в последний год его жизни, которую он доживал в своем живописном «киевском уголке», где он занимался распеканием местного духовенства и энергическою критикою действий тогдашнего обер-прокурора, графа Д. А. Толстого, заместить которого он тоже имел надежды.
«– При всей преклонности лет моих, – говорил он пишущему эти строки, – я еще взял бы обер-прокурорское место для того, чтобы упразднить его и возвратить святителям отнятое у них значение».
Но через минуту после такой нежной заботы от имущих помазание от святого, он уже гневался и страшно поносил митрополита Арсения Москвина за то, что этот святитель забыл предложить ему завтрак, когда Андрей Николаевич приехал к нему в последний раз в Голосеев, чтобы указать опасность от существующего в Киевской лавре обычая выносить в сад для переодевания мощи святых по нескольку за раз. Он боялся, что их перемешают, и, кажется, имел на то свои причины.