– А – а, – шепотом в ухо князя произнес он, – муж нашей первейшей красавицы и в сопровождении друга.
Было в его тоне что‑то, что не понравилось молодому князю. Глаза его потемнели, и он в упор посмотрел на капитана.
– Да, да, – продолжал Сумароков, – ведь вы знакомы с его женой, Натальей Федоровной? Помните, вы так много катались с ней на прошлой неделе е гор на Москве – реке?
Помнил ли Шастунов!
– А этот красавчик, – шептал Сумароков, – граф Левенвольде, вы тоже его видали. Да, на него приступом идут наши дамы.
Шастунов страшно побледнел и срывающимся шепотом сказал:
– Я прошу вас, капитан, замолчать…
Сумароков с некоторым удивлением взглянул на него, пожал плечами и отвернулся. Ему было непонятно раздражение князя. Весьма естественно, что молодой князь, познакомившись с Лопухиной, сразу влюбился в нее. Это была участь всех, кто приближался к ней. Естественно, что Лопухина, по врожденной привычке, подавала ему надежды. Но неестественна была наивность князя. Кто же не знал в обеих столицах, какую роль играл при ней Левенвольде? Чего же раздражаться? Это так просто. В любовной игре, как и во всякой, – каждый сам за себя.
Все эти мысли мгновенно промелькнули в уме Сумарокова, и он снова пожал плечами.
Лопухин, озабоченный и хмурый, прошел, ни на кого не глядя, через толпу в дальние покои, где еще с утра сидели тетки государя – Екатерина, герцогиня Мекленбургская, и царевна Прасковья, эти бледные» Ивановны», как их называли при дворе.
В толпе произошло движение. Образовался широкий проход от самых дверей. Голоса смолкли. Настало мгновенное молчание. В двери входила цесаревна Елизавета. На ее пышных, темно – бронзовых волосах не было пудры. Молодое лицо ее горело и от мороза и от волнения. Большие голубые глаза сверкали. Во всей ее фигуре, рослой и крупной, с высокой грудью и узкой талией (ей было в то время двадцать лет), было что‑то властное, гордое и самоуверенное, напоминавшее ее великого отца. Следом за ней шел ее адъютант, тридцатитрехлетний генерал, красавец Александр Борисович Бутурлин, и стройный, изящный мужчина с энергичным и насмешливым сухим лицом, ее лейб – медик Лесток.
Многие с любопытством глядели на молодого генерала. Всем была известна его давняя близость к цесаревне Елизавете. Когда об этой близости донесли Петру II, он частью под влиянием ревности, частью по интригам Алексея и Ивана Долгоруких, ненавидевших цесаревну, отделался от Бутурлина, послав его командовать украинскими полками, к великому горю Елизаветы; это было весной предыдущего года.
Узнав в своей глуши о предстоящей свадьбе императора, Бутурлин, рискуя навлечь на себя его гнев, пользуясь своим положением» персоны четвертого класса», никого не спрашивая, поспешил ко дню бракосочетания императора в Москву. Но он поспел не к брачным торжествам. Елизавета была несказанно рада его приезду и оставила его у себя в прежней должности камергера и адъютанта.
Едва отвечая на поклоны низко склонявшихся перед ней сановников, она прошла во внутренние покои.
Цесаревна проживала в это время в подмосковном селе Покровском. Там, окруженная верным и преданными людьми, она в полной мере наслаждалась жизнью и чувствовала себя маленькой царицей. Узнав об опасности, угрожающей Петру, она поспешила приехать в Москву. После ее ухода шепот на несколько минут стал оживленнее, но скоро затих, и опять жуткое чувство ожидания охватило зал.
А тот, кто являлся причиной всех разыгравшихся страстей, интриг, опасений, надежд и отчаяния, отрок – император, лежал в бреду, беспомощный, слабый и умирающий. И был он уже не императором, отходя туда, где нет ни царей, ни рабов, где все равны, – а просто бедным, жалким, одиноким мальчиком, сыном несчастного отца, выросшим без матери, никем не любимым, иначе как император, с никем не согретым маленьким сердцем, которому так нужна была теплая ласка и любовное слово правды.
На своей высокой постели под балдахинами, затканными золотыми орлами, он метался в предсмертном бреду. Его лицо представляло страшную, вздутую багровую маску.
Бессвязные слова вырывались из его опухших, воспаленных губ. Кому он был дорог? Разве этому старику с сухим, жестким лицом, с большими умными глазами, что сидел у его кровати и держал в руках его горячую, вздрагивающую руку. Да, быть может, только ему, этому немцу, своему воспитателю, вице – канцлеру, гофмейстеру двора, барону Генриху Иоганну Остерману, смешно переименованному царицей Прасковьей, женой царя Иоанна, в Андрея Ивановича.
Если бы этот Андрей Иванович мог плакать, он бы плакал сейчас. Но сухие глаза его глядели ясно, и только подергивание губ и судороги щек обнаруживали его глубокое горе. Он так любил этого мальчика!
В углу, закрыв лицо руками, молча сидел Иван Долгорукий, любимец и друг умирающего императора, брат его невесты. Но едва ли его отчаяние было вызвано чувством любви, благодарности и дружбы. Он слишком высоко был вознесен, чтобы не бояться падения. Кто еще? Бабка царица? Мать его несчастного отца, выживающая из ума, замученная его дедом, отрекшаяся от жизни монахиня Елена, в миру Евдокия? Никого! Никого!
Остерман тихо прижал руку Петра к губам, и ему показалось, что он обжег губы.
Вошедший в комнату Лесток, присланный цесаревной, молча и беспомощно стоял в ногах постели. Вслед за ним вошли архиепископы для совершения обряда соборования, за ним проскользнул князь Алексей Григорьевич и, подойдя к сыну, что‑то торопливо зашептал ему.
Петр заметался. В его бессвязном бреду можно было различить слова: «Наташа… пора… едем… полк…»
Он поминал свою рано умершую сестру, которую он так нежно любил и которая так любила его. Вдруг он поднялся. Опухшие глаза его с трудом раскрылись. Он сделал движение встать с постели и ясным голосом произнес:
– Запрягайте сани, хочу ехать к сестре…
С этими словами он упал на спину и захрипел. Тело его вздрогнуло, он вытянулся и застыл.
– C'est la mort[2], – произнес Лесток.
Остерман припал к руке почившего.
Иван Долгорукий громко зарыдал.
Бедный мальчик! Да, ты пошел к своей сестре – искать ее в безграничных пустынях вечности…
Был в начале первый час ночи на 19 января 1730 года.
По какому‑то странному инстинкту шепот прекратился в залах дворца. Словно ангел смерти пролетел по всем залам прежде, чем проникнуть в спальню умирающего. Но вот из задних комнат послышались крики, чье‑то пронзительное рыдание. Толпа дрогнула, многие осенили себя крестным знамением. На пороге бледный, с мутными глазами, растрепанными волосами появился Иван Долгорукий. За ним виднелось испуганное лицо его отца. Иван остановился на пороге и хрипло произнес:
– Петр Второй, император и самодержец всероссийский, ныне преставился.
Он сделал два – три неверных шага вперед и, обнажив шпагу, воскликнул:
– Да здравствует императрица Екатерина! Гробовое молчание ответило ему.
– Да здравствует императрица Екатерина!
На этот раз за ним раздался слабый и неуверенный голос его отца:
– Да здравствует императрица Екатерина!
Иван посмотрел вокруг тусклыми глазами. Он встретил враждебные и насмешливые лица. Василий Владимирович быстро подошел к нему и крепко схватил его за руку.
– Ты с ума сошел, – сказал старый фельдмаршал. – Иди домой! Ты не в себе.
Иван еще раз кинул вокруг себя беспомощный взгляд, вложил шпагу в ножны и, шатаясь, направился к выходу.
Послышался гул голосов, движение. Некоторые направились поклониться телу императора, другие поспешили уехать, частью из боязни заразы, частью охваченные тревогой за свою дальнейшую судьбу. Третьи в ожидании чего‑то, собираясь группами, оживленно совещались. Дворец значительно опустел.
Стоявшая с непокрытыми головами у дворца толпа, крестясь, медленно и тревожно расходилась.
В числе прошедших к одру императора были верховники, а за ними следом прошли и Шастунов с Сумароковым. Архиепископы читали молитвы. На коленях около постели стояли Екатерина и Прасковья, плача и крестясь. Елизавета судорожно прильнула к руке Петра и тихо шептала:
– Петруша, Петруша, ненаглядный…
Напрасно Лесток старался оторвать ее от трупа. Верховники и все вошедшие преклонили колени. Через несколько минут фельдмаршал Долгорукий поднялся и тихо произнес, наклонясь к уху Головкина:
– Не надо терять времени. – И верховники, а также фельдмаршал Голицын и Ягужинский один за другим тихо вышли из комнаты.
Шастунов и Сумароков получили приказание ждать дальнейших распоряжений и не отлучаться из дворца. Верховники прошли в задние апартаменты.
Потрясенный всем пережитым, Шастунов опустился в широкое кресло. Сумароков тоже притих и озабоченно ходил из угла в угол.
Глаза Шастунова слипались. Запрыгали огни, завертелся красный камзол Сумарокова, и он задремал.