Осетров распихал руками солдат по голосам и стал перед ними. Гайдук с гармоникой пристроился рядом, усевшись на большом чурбане, нежный Шлоссберг стал поодаль. Осетров обвел хор глазами и сильным, мощным голосом завел:
Из-за острова на стряжень,
На простор речной волны!
Хор не особенно дружно подхватил:
Выплывают расписные
Стеньки Разина челны.
Много раз слыхал Саблин эту песню, давно ставшую модною в полках, но такого исполнения не слыхал. Оно было грубое. В хоре не было главного — гармонии. Певцы не пели, а кричали, мало было хороших голосов, но они жили этою песнею, они упивались всем ее диким смыслом, и каждое слово песни отражалось на их лицах. Голос Осетрова звучал разгулом сладострастного могущества.
Мощным взмахом поднимает
Он красавицу княжну
И за борт ее бросает
В набежавшую волну!
Одинаковая звериная усмешка играла на лицах солдат-песенников, Осетрова и Гайдука. Словно каждый из них всей душой переживал торжество разгульного атамана и мечтал подражать ему.
Перед середину хора вышел Шлоссберг. Он поклонился перед Саблиным, как кланяются артисты, выходя на эстраду, и сказал два слова Гайдуку. Гармония застонала в сильных руках Гайдука. Шлоссберг устремил мечтательные глаза вдаль, лицо его прониклось выражением глубокой скорби, и несильным баритоном хорошо поставленного голоса он начал:
Как король шел на войну
В чужедальнюю страну:
Заиграли трубы медные
На потехи на победные!
И, сбавив тона и опустив красивую голову, Шлоссберг полным печали голосом продолжал:
А как Стах шел на войну
В чужедальнюю страну:
Зашумела рожь по полюшку
На кручину, на недолюшку.
Свищут пули на войне…
Ходит смерть в дыму, в огне.
Тешат взор вожди отважные,
Стонут ратники сермяжные.
Кончен бой. Труба гремит.
С тяжкой раной Стах лежит.
А король стезей кровавою
Возвращается со славою!..
И едва кончил Шлоссберг, как Гайдук, протянув печальный аккорд, вдруг искривил свое полное лицо в ликующую усмешку, весело перебрал гармоникой и громким и зычным голосом, потрясшим весь двор, выкрикнул могуче, зверино, радостно:
Э-эх! Ээх! Ээх!
Эх, жил бы, да был бы,
Пил бы, да ел бы,
Не работал никогда!
Жрал бы, играл бы,
Был бы весел завсегда!
Хор подхватил ликующими голосами:
Жил бы, да был бы,
Пил бы, да ел бы,
Не работал никогда!
Два парня выскочили вперед и, размахивая руками, стали отплясывать русскую, от которой пахнуло фабричным кварталом и иноземным мателотом.
Горло сдавило Саблину от всего того, что он видел и слышал, и глухим голосом он сказал: «Господа офицеры, пожалуйте в избу. Прапорщики Осетров, Гайдук и Шлоссберг, попрошу вас сюда».
Хор затих. По тону голоса Саблина, по его мрачному недовольному лицу все поняли, что чем-то не угодили корпусному командиру. Офицеры затопотали ногами по крыльцу гминного правления, стеснились в дверях и вошли, неловко толкаясь.
— Станьте, господа, по полкам, — строго сказал Саблин.
Пастухов сокрушенно вздыхал и не знал, куда спрятать свой красный нос, толстяк прерывисто громко сопел, набирая воздух, полковник генерального штаба придал независимый вид своему холеному лицу и подправил свои небольшие стриженые усы, начальник дивизии стал на правом фланге, комично вытянувшись и всем видом своим говоря: «Вот видите, до чего вы довели! Рассердили его превосходительство. А я не виноват. Я старался и буду стараться. Что прикажете, то и сделаю. Только прикажите!»
— Господа! — сказал Саблин, и голос его звенел от негодования. — Я запрещаю, слышите, категорически, воспрещаю петь эти и им подобные песни. Откуда вы набрали это все?
— Ваше превосходительство, — волнуясь заговорил командир полка, от которого были песенники. — Это все очень известные народные песни и народные частушки. Это творчество русского народа…
— Так вот, это творчество я вам и запрещаю петь.
— Что же тогда петь? — пробормотал удивленный полковник генерального штаба.
— Вы что, притворяетесь, что не знаете? «Полтавский бой», «Бородино», «Что за песни, вот так песни распевает наша Русь», «Раздайтесь, напевы победы». Будто не пели в корпусе и училище хороших песен, будто не видали песенников. А эту развращающую солдата грязь потрудитесь изъять из обращения. И вы, ваше превосходительство, благоволите наблюсти за тем, чтобы репертуар ваших песенников был патриотический и возвышающий душу, а не роняющий высокое имя солдата… Жрал бы, играл бы! Черт знает чего не придумают! Какие идеалы!
Саблин круто повернулся и вышел. Автомобиль уже был подан. Петров знал своего генерала и знал, что он ни минуты не останется там, где ушел, не поблагодарив солдат.
Едва автомобиль завернул за угол улицы селения, командир полка, от которого были песенники, сказал громко.
— Ну гусь! Настоящий гвардейский гусь. Реакционный генерал. Молчать и не пущать!
— Оставьте, Михаил Иванович, — сокрушенно сказал начальник дивизии, — ну в самом деле, что это за песни?
— Современные песни, ваше превосходительство, — сказал Шлоссберг. — Теперешний солдат не станет петь той дребедени, которую назвал командир корпуса. Он перерос все это. У него свои песенники, свои душевные запросы и переживания, и мы, офицеры, в тяжелое время войны должны следить за сложными изгибами его смятенной души.
— Плевицкая «Стеньку Разина» перед Государем пела, и Государь одобрял, а его превосходительству не понравилось.
— Оставьте, Михаил Иванович. Видите, мы у праздника. Тошно и без вас. Извольте теперь занятия придумать да в жизнь провести. Он ведь проверит. Я слыхал про него.
— Да какие же занятия, ваше превосходительство. Что же, вы хотите ожесточить солдат перед боем? — сказал полковник.
— Но, господа, что-нибудь да надо делать. А этих песен, господа, чтобы при нем не пели.
— Понимаю, — улыбаясь, сказал Осетров.
Саблин в это время ехал по длинной гати в густом лесу и пожимался, как от холода, в теплой шинели. Тошно было у него на душе.
«…Жрал бы, играл бы — не работал никогда! — думал он. — Это завет солдату, присягнувшему терпеть и холод и голод. Да присягали ли эти молодцы? Оборванные, без погон. Господи! И никто не видит. Надо будет просить сменить всех командиров. Всех долой — к чертям! И офицеров этих! Пусть пришлют лучше унтер-офицеров, храбрых да честных, чем эти три Аякса — альфонс, сутенер и гермафродит. А хорошо поет, каналья, с надрывом. Надо будет его к Пестрецову отправить, пусть Нину Николаевну услаждает. Шлоссберг! Да уже не жид ли? Нет, не похож на жида. На позицию их, — туда, где свищут пули, где ходит смерть в саване, где лица серьезные и скорбные, глаза, из которых глядится безсмертная душа! Посмотрю, что будет там! А там частою сменою воспитаю солдат и в самом бою, иначе мы погибли. Господи! — с мольбою произнес Саблин, — нам надо наступление, горячие бои, победа или… или мир.
Иначе мы погибли».
Маленький, рыжий, кривоногий Давыдов, начальник штаба корпуса, движением руки остановил шофера и сказал Саблину:
— Надо остановиться. Дальше нельзя ехать.
Все говорило кругом, что они подъехали к той роковой полосе, где кончается мирная и беззаботная жизнь и начинается царство смерти. В туманном воздухе раннего осеннего утра была глубокая мертвая тишина. Там, откуда они выехали полчаса тому назад, еще в темноте была жизнь и движение. Кто-то пел заунывно, тачая сапоги, кто-то хрипло ругался, и по деревне пели петухи, и басом, по-осеннему лаяли собаки. Здесь все вымерло. Деревня стояла пустая. Избушки с разбитыми окнами и снятыми с петель дверями смотрели, точно покойники с провалившимися глазами. Они прерывались пожарищами. Лежали груды пепла и торчали печальные березы с черными, обуглившимися ветвями. Большое здание не то школы, но то управления было без окон, и крыльцо было разобрано на дрова. Подле него, чуть поднимаясь над землею, была большая землянка с насыпанною на потолке на аршин землею.
— Что, хватает разве? — спросил Саблин начальника штаба, глядя на землянку, и тот сразу понял, о чем он говорит.
— Теперь нет. А раньше хватал. Аэропланами одолевает. Больше от них прячемся.
— Здесь кто же?
— Резервная рота. Зайдете?
— На обратном пути, если успею.
Так было тихо кругом, что не верилось, чтобы в землянках могли быть люди.
— Спят, должно быть, — сказал Давыдов. — Ночью-то боятся. Все газов ждут. Пойдемте, ваше превосходительство, тут версты полторы придется идти.