лесничий. Деревенские выкручивались как могли, покупали сено за деньги. Антониде покупать не на что, дай бог детей одеть-накормить, их у неё трое, а работница она одна.
Маленьких Галю и Колюшку мать каждый день посылала с корзинами на речку, обрывать листья с вётел, густо растущих по берегам. Голодная Милка жевала сладкие листья, вкусно причмокивая и благодарно глядя на детей. После трудового дня уставшая до чёртиков Антонида таскала охапками незаконно скошенную на лесных полянках траву, опасаясь встретить лесника (вся трава в лесу была его, деревенским косить запрещалось, если попадались – траву лесник отбирал).
Кто не знает, свежескошенная трава очень тяжёлая, и Антониде приходилось нелегко. Милка съедала всё, что давали, и смотрела на хозяйку – не даст ли ещё. Другие коровы проводили все дни на пастбище и ели вволю, а Милке приходилось довольствоваться скудными порциями травы и листьев. Она заметно похудела, лежала целыми днями на соломе в углу двора и страдала. Ветеринар мазал больное копыто мазью и качал головой.
Тоня не сдала Милку на мясо, как советовал ветеринар. Корова проболела всё лето и к осени выздоровела, но её всё равно пришлось продать, потому что Антонида не успела заготовить на зиму сена. А купить было не на что.
Корову продали и купили козу. Через два месяца у козы пропало молоко, как не было. Антонида плакала – что за жизнь у неё такая, будто проклята кем. А после того, как её первенец Колюшка утонул в деревенском пруду, где и малые дети никогда не тонули, поняла: дело здесь нечисто, видно и впрямь оговорил кто–то, порчу навёл.
Отчаявшись, Антонида решилась пойти к бабке Уле. Её отговаривали: про Ульяну ходили страшные слухи, вроде помогать-то она помогала, но цену брала непомерную. Но никто об этом не проговаривался, кто с Ульяной дело имел, – боялись. Только и отвечали – не велела бабка Уля сказывать, и весь разговор.
Боязно было к Ульяне идти, но делать нечего. Антонида дождалась вечера – чёрного, безлунного. Собрала в узелок гостинцы – десяток яиц, творогу миску, маслица крынку да мешочек орехов. И денег прихватила – вдруг поможет Ульяна, подскажет, как ей из круга этого выбраться, беду превозмочь, Галька чтоб живая осталась, хоть Галька… Набросила серый платок и серой неслышной тенью выскользнула из дома. Дай бог, чтоб не увидел никто, к кому она пошла…
Ульяна подарки на лавку пристроила, Антониду за стол усадила, сама свечу жгла, топила воск. Налила воды в склянку, поболтала в ней птичьим пером, клок чёрно-бурой шерсти окропила той водой, бросила в огонь – пламя так и взметнулось. Тоне послышалось, будто стонет кто в огне, подумала – показалось. Жутко ей стало. Уйти бы, убежать, да ноги не слушались.
А Ульяна села за стол, против Антониды, и в глаза ей уставилась. Долго так сидела. Тоня обмерла отчего-то и лёгкость почувствовала во всём теле, вот–вот взлетит птицей! Но не взлетела. На неё навалилась усталость – каменная, невероятная, ноги как чугунные сделались, в голове гулко, а на лбу испарина выступила. Страшно стало Антониде, пожалела она, что к Ульяне пошла. А та всё молчит и смотрит. Наконец губы разлепила, заговорила, только лучше б молчала…
– Прокляли тебя, девка, заговорили. Счастливая видать была? (Тоня кивнула – любила Тимофея своего, и он её любил). Вот и позавидовали твоему счастью. Заклятье на тебе. Не совладать мне с ним, самой тебе придётся.
– Да как же? Я ж не сумею, – оробела Антонида. Если уж Ульяна помочь не смогла, кто ж тогда?
– Кто ж тогда? – вырвалось у Антониды.
– Это тебе решать. Ну как, согласная ай нет? Сказывай, не то – домой вертайся. И будет всё как было, хуже ещё будет! Сына потеряла, и дочку потеряешь. Хворает она у тебя? – словно невзначай спросила Ульяна.
Галя хворала с самой весны. Антонида поила её травяными отварами, натирала спину и грудь жиром, давала дышать горячим картофельным паром, но кашель не проходил. Тоня думала, пройдёт, но после Ульяниных слов поняла – не пройдёт. И решилась – как в омут бросилась.
– Согласная я, на всё согласная! Только чтоб Гальку мою господь не прибрал, со мной оставил… Ты только скажи, что делать?
Ульяна сказала страшное. Такое, что и во сне не привидится…
– Дитя тебе надо родить. Родишь дитя, оно за тебя и расплатится, а с тебя заклятье сойдёт-уйдёт. Только знай: дитю этому всю жизнь вместо тебя платить придётся. Потому – от нелюбого роди, от чужого, чтоб не жалко было… А другого пути тебе нет.
Поплакала Антонида, погоревала – и уехала в город на заработки, как она объяснила соседке, на которую оставила маленькую Галю и хозяйство. Соседка обещалась приглядеть, не бесплатно, конечно.
Через три недели вернулась, сама не своя, часами перед иконой на коленях стояла, грех замаливала. А через девять месяцев родила Женьку.
Женька родилась ни на кого не похожей – ни на Тоню, ни на Тимофея, с которым они, как говорили деревенские, «разжопились» и он уехал неизвестно куда, бросив на произвол судьбы жену и детей. Пожалеть бы Антониду, да никто не жалел. Сбежал муженёк, значит – сама довела, сама виновата, хлебай теперь щи лаптем…
Антонида и хлебала – всё хозяйство на ней, ещё в совхозе работа, ещё детей двое, которые тоже нахлебались горя, зимой босыми бегали, досыта не ели, из-за стола голодными вставали. А деревенским в радость это – поживешь безмужней, характер свой умеришь.
Не зря в народе говорят: тебе–то смерть, а всем-то смех…
Через месяц после рождения рыженькой Женьки в Деулино вернулся Тимофей, которого в деревне уже не чаяли увидеть. Деревня притихла, ждала скандала с битьём стёкол и «разборкой» с Антонидой – за то, что сына не уберегла и девку нагуляла с городским. Но скандала Тимофей не учинил, бухнулся с порога в ноги жене: «Прости ты меня, дурака, что с детишками тебя бросил!»
А когда узнал о смерти сына – ох, и каялся Тимофей, ох, и горевал! На кладбище ревел белугой на могиле своего первенца, заказал в церкви поминальную молитву, денег дал на храм (а их у Тимофея было, по деревенским меркам, много).
Стали Тимофей с Антонидой жить, как раньше жили – будто и не уезжал Тимофей никуда, и с женой не ссорился. Даже Женьку ей простил, принял. Как дочку родную растил, она и не догадывалась, что Тимофей ей не