— Так что в отпуск прошусь, ваше благородие, — звонко и четко неслось оттуда, — женатые мы, а шанцевый струмент весь в порядке, и вы занапрасно лаяться изволите, ваше благородие, потому как жена меня учила: норови в отпуск улепетнуть, Ванюшка, а дороги мне до моего дома один месяц и семь дней с половиной, утром выеду, — вечером буду.
Он кричал очень четко и почти весело. Подойдя к нему, Ослабов увидел мечтательные, немного закрывшиеся глаза и крупные, белые, обнаженные улыбкой зубы. Рука вся тянулась вверх, к козырьку, но всякий раз, не дотянувшись, падала обратно на одеяло. На койке он лежал совершенно прямо, как будто в строю стоял.
Рядом с ним, свиснув головой и засунув угол подушки в рот, диким шепотом вопил немолодой, изрытый оспой, солдат.
— Ему Егория, а мне в морду? Ему награда, а мне зуб вон? Так нешто это разве по-божьему?
Ослабов посмотрел на него.
Мертвая злоба была на его лице, и оттого, что он шептал, а не кричал, было жутко.
Ослабов обвел глазами палату и, прислушавшись к общему гулу, перестал различать отдельные голоса. Злобный шепот старика как будто дал ему ключ ко всему хору больных. Отчаяние в его криках было, тоска и жуткая нечеловеческая сила, похожая на ту, которая ревела и рвалась в озере. И когда вглядывался он в эти шевелящиеся от судорожных движений рыже-серые одеяла, ему казалось, что то же безумие скрыто здесь, что и под шелком озера. И когда ветер отпахивал брезент с двери и гул озера врывался в палатку и смешивался с криками больных, Ослабов еще сильнее, чем над озером, чувствовал, что он иссякает, убывает куда-то безвозвратно, теряет себя. Странный столбняк овладевал им. Не удивился бы он, если бы вдруг сорвались одеяла и безобразные, запятнанные ужасной болезнью тела, корчась от боли и злобы, дыша хулою и зловоньем, набросились бы на него, повалили, смяли, растоптали. И он бы с места не сдвинулся.
— Мама, мама, мама!
— Я ж тебя не убиваю!
— Шанцевый струмент в порядке!
— Ему Егория, а мне в морду!
— Сестрица, дайте напиться!
— Я тебе говорю: не пей! Она тебя отравит.
И еще выкрики, жалобы, стон, вопли, шепот, всхлипыванья, ругательства — чудовищный комок судорожно склубившихся человеческих голосов.
— Пойдемте отсюда, доктор. Здесь нехорошо, — услышал Ослабов единственный ясный в этом хаосе звук.
Перед ним стояла Тося, несколько испуганно на него глядя.
— Да, здесь душно, — с трудом выговорил Ослабов, — пойдемте.
И через несколько шагов — необъятное синее небо, куполом накрывшее равнину и переливающееся, уста в уста, лазурь в лазурь, на половине всего видимого круга, — в бушующее синее озеро. Ветер треплет углы и хвосты юрт, чайки падают и взлетают.
— Пойдемте на берег, на самый берег! — звала Тося, — скоро обед, видите, уже самовары поставлены.
И действительно, у крайней палатки на самом берегу, как два вулкана изрыгали из косых черных труб клубы дыма два огромных самовара. Их благополучный вид раздражал Ослабова. Он быстро пошел к берегу.
— Знаете, — поспевая за ним говорила Тося. — Мы все хотим найти перышко фламинго.
— Почему?
— Фламинго знаете? Розовая птица.
— Знаю.
— Фламинго живут там, на острове, и очень редко прилетают сюда прогуляться по нашему берегу и роняют перья. Кто найдет розовое перышко, тот счастливый. Я одно видела, очень красивое, алое, как коралл. Я очень хочу найти.
— Перышко фламинго? — горько улыбаясь, сказал Ослабов, а в голове у него стоял гул криков сыпнотифозных.
На берегу появлялись все новые и новые фигуры. Два поваренка притащили огромный дымящийся котел, третий — два длинных белых полупудовых хлеба под мышками. Все стремилось к палатке, где была столовая. И вот, гарцуя и позируя и махая нагайкой, промчался на белом коне Батуров. Его громкий смех покрыл все голоса. Он ловко спрыгнул с коня и бросил поводья Юзьке, ловко их подхватившему.
— Обедать, господа, обедать! — приглашал Батуров. — Жрать хочется!
В извилистых переулках среди серо-розовых глинобитных стен поднималось такое же, как и все, сооружение, несколько выше других. Как и все, оно казалось выросшим из той же земли, на которой стояло. С закругленными углами, без острых линий, слепленное из комков глины, выжженное солнцем, обветренное ветром, оно снаружи было диким, темным и нелепым. Грубо сколоченная калитка болталась на тяжелых, ручной работы, петлях. Балки балкона торчали из стены. Но первобытным уютом веяло от этого строения, теплом древнего жилья.
— Вот и ханский дворец! — кривляясь, сказал Юзька, подводя Ослабова к этому зданию.
— Дворец? — переспросил Ослабов, вглядываясь.
— Да, лучший дом во всем селении. Здесь вам приготовлена комната, рядом с общежитием.
— А хан?
— Он тут же, в чуланчике, а вы будете в его зале. Только он, проклятый, все ковры убрал. Впрочем, кое-что и нам попало. А с коврами бы недурно. А внизу — гарем, — прибавил Юзька, корча поганую рожу, — советую понаблюдать. Ведь персиянки одеваются, как балерины. Только не понимаю, почему хан и старух держит.
Ослабов покраснел. Юзька самодовольно ухмыльнулся своей осведомленности.
— Пожалуйте, — сказал он.
Вошли в калитку и поднялись во второй этаж по высеченным ступеням. С балкона без перил открывался вид на крыши села, равнину и озеро, все низкое и плоское, приникающее к земле. На балкон выходили окна двух зал. В большом — стояли неряшливые койки. Войдя в меньший, Ослабов замер в неожиданном очаровании.
Это была продолговатая, совсем белая комната в два света. Окна с ореховыми рамами начинались прямо с пола, по два в двух противоположных стенах. Верхние, полукруглые части их были из цветных стеклышек. И столько детской, весенней радости было в игре этих радужных стекол, что Ослабов подумал вслух с удовольствием:
— Я буду здесь жить?
— Да! Ничего, привыкнете!
— Наоборот, мне очень нравится. Вот только стол и койку.
— Сейчас прикажу.
И Юзька убежал.
Без него в комнате стало еще лучше. Ярко-желтые циновки покрывали пол. Ниши в стенах придавали глубину комнате. Ослабов открыл окно. Стекла приветливо задребезжали. Внизу был сад, уже зацветающий первыми жемчугами миндалей и полный птичьего гомона.
«Какое здесь все голубое в Персии, — подумал Ослабов, — небо, воздух, дали», — и тотчас вздрогнул. По краю подоконника, прямо к его ногам, полз, немного важничая, кокетливый скорпион. Все вновь прибывающие боялись скорпионов и тарантулов. Персы их не замечают.
«Как же я буду тут спать? — подумал Ослабов. — Говорят, надо класть вокруг ножек койки веревку из козьей шерсти».
Но любопытство превозмогло страх. Ослабов нагнулся к скорпиону. Скорпион остановился, свернул спиралью хвост и бросился в сад.
«Нет, здесь можно жить, можно! — думал Ослабов. — Здесь таинственный, спящий мир. Я его не потревожу».
Внизу промелькнула женщина. Алый плащ, длинные, смуглые голые ноги, короткая рубашка и пугливый, дикий взгляд успел заметить Ослабов. Это алое пятно на фоне голубого сада было поразительно. Вслед за ним показалось еще несколько пятен: розовых, голубых, желтых. Ослабов когда-то читал европейские романы про восточные гаремы, эти, по изображению писателей, «сады наслаждений». Теперь этот «сад наслаждений» был перед ним. Он с любопытством вглядывался в него. Между тем женщины принялись за работу. Вытаскивали циновки и выбивали их длинными прутьями, поднимая столбы пыли, раскладывали прошлогодний кишмиш на холстах, отбирая плесень, тащили и чистили медные тазы. Из дома вышла старуха в такой же яркой чадре и сердитым голосом стала кричать на женщин. Они окружили ее, отвечая такими же криками. Птицы взгомонились на ветках и присоединили свои крики к женским.
Ослабов с разочарованием заметил, что большинство женщин были немолодые, изможденные, с обгорелой на солнце кожей и худыми руками и ногами. Они совсем не походили на райских гурий. Спор между женщинами усиливался. Старуха уже ударила нескольких из них по лицу кулаком и по животам ногой. Крик перешел в плач. С лающим возгласом старуха бросилась в дом и вернулась оттуда с тонкой плеткой. Женщины разбежались по саду, она с неожиданной быстротой побежала за ними и, настигая, хлестала плеткой куда попало. Женщины смирились, и через минуту Ослабов увидел, как они, сгибаясь под тяжестью больших, тяжелых медных котлов, одна за другой, чинно и покорно потянулись к калитке сада.
Он надел фуражку и вышел. На дворе стоял ханенок, чумазый, в расшитой золотом и шелком шапочке. Ослабов наклонился к нему. А ханенок не испугался и продолжал смотреть круглыми, блестящими, карими глазами. Ослабов вынул из кармана горсть сушеных персиков, начиненных орехами, которые купил на базаре, и протянул ханенку. Ханенок гордо, даже презрительно улыбнулся и сделал грязным пальчиком отрицательный жест. Ослабов пошел наугад по переулку. По одной стороне журчал веселый арык и густо поднимался ивняк. Через несколько поворотов переулок обрывался. Село кончилось, началось поле. Вдали стояли еще белые от снега горы. Повсюду, причудливо изгибаясь и расползаясь стволами, как змеи, клубились старые миндали. В голубых архалуках, с кирками на плечах, стройно шли персы, и кто-то из них гортанно пел. Невероятная худоба их, проваленные глаза и запекшиеся губы поразили Ослабова. У одного из них в руках был высокий букет из мелких роз, навязанных на палку, и опять это розовое пятно на голубом пейзаже ослепило Ослабова. Надышавшись воздухом, он вернулся к себе. Комната была уже готова.