И равнодушно он выслушал все то, что стал говорить американец, перешедший вдруг на прескверный немецкий язык. Американец, рассеянно положив себе сахару в кофе и передав сахарницу Драйеру, говорил о том, что фигуры, конечно, очень остроумны, очень художественны, но… Тут он изъял из рук Драйера сахарницу и, по рассеянности, пустил в свою чашку еще партию кусочков. Драйер, глядя на это с любопытством, почувствовал, что вот, по крайней мере, что-то занятное, – единственная занятная до сих пор черточка; се надобно поэксплуатировать. Американец говорил, что фигуры очень художественны, но что заменить ими живых манекенов («Да возьмите сахару», – сказал Драйер) – дело рискованное. Можно, конечно, создать моду на это (говорил американец, передавая сахарницу), но такая мода будет непродолжительна. Конечно, изобретение – любопытное, и кое-что можно из него извлечь, но с другой стороны… И чем скучнее говорил американец, тем яснее убеждался Драйер, что изобретение он жаждет купить, что сумму можно запросить грандиозную; но Драйеру было все равно. Фигуры умерли.
Американец пошел звонить по телефону; на столике он оставил свой затейливый золотой портсигар. Драйер повертел его в руках, удивляясь человеческому безвкусию. Затем он улыбнулся. Надо было чем-нибудь вознаградить себя за пережитую скуку. Вот заволнуется американец, засуетится и потом просияет. Любопытно на это посмотреть. Американец вернулся, Драйер встал и оба вышли на улицу. Драйер думал, что вот, он сейчас захочет курить, – и начнется потеха. Но американец опять заговорил о фигурах. Драйер перебил его и стал рассказывать о старинном автомате-шахматисте, который он видел в одном провинциальном музее. Шахматист был одет турком. На углу они распрощались. Условились, где встретиться завтра. Американец добавил, что послезавтра вечером уезжает в Париж, – так что дело нужно решить, не откладывая… Драйер, продолжая думать о шахматисте и рассуждая про себя, можно ли, например, построить механического ангела, который бы летал, – тихо пошел по вечереющей улице. В глубине улицы жарко горел закат. Подходя к дому, он увидел, что одно окно – окно спальни – пылает золотым закатным блеском. Золото… Он спохватился, что чужой портсигар остался у него в кармане. Не беда, – завтра можно будет отдать. Еще забавнее выйдет.
После ужина он тихо занялся английским языком, изредка потягивая эа неизъяснимо нежное ухо Тома, который лежал у его ног. В доме было как-то легко и пусто без Марты. И было очень тихо, – и Драйеру было даже непонятно, почему так тихо, пока он не заметил, что все часы в доме стоят.
В спальне была открыта только его постель; другая была, поверх одеяла, наглухо прикрыта простыней. Белая, безликая постель. Пустовали полочки туалета, и не было кружевного круга на стеклянной подставке. Отсутствовал долголягий негр, обычно сидевший на ночном столике. Драйер потушил свет, и, окруженный странной тишиной, незаметно уснул.
И уже в восемь часов сизо-голубого июльского утра, не побрившись, не позавтракав, он быстро ехал в наемном лимузине, – сперва по улицам знакомым, потом по улицам безымянным, потом по гладкому шоссе, мимо соснорых рощ, полей, неизвестных деревень. У окна, в металлической вазочке, приделанной к стенке, тряслись в лихорадке пыльные искусственные цветы. Через час хлынул мимо небольшой, город, потом приблизилась багровая фабрика, закружилась и отошла. Мелькнул велосипедист, как отпущенный конец резины. И опять – поля, бурно катящиеся нивы, деревья, взбегающие на холмы, чтобы лучше видеть. Еще через час, опять в городке, пришлось не то набирать бензину, не то чинить что-то. Потом – чудовищно долгая остановка перед закрытым шлагбаумом. Оглушительно пели птицы, и пахло сеном. Пронесся поезд. И опять – все быстрее, по белому шоссе… трудно сидеть… кидает… трещат рамы… хлещет мимо зелень. Он вспотел, стал искать платок и вынул, неизвестно как, попавший к нему в карман, золотой портсигар в виде раковины, – с двумя папиросами. Он машинально их выкурил. Второй окурок упал на десять километров дальше первого. Теперь катились мимо фиолетовые волны вереска. Не успев сделать и одного полного поворота, мелькнула ветряная мельница.
Столпились кругом какие-то домишки и ухнули в тартарары. Протрещало эхо по частым стволам леса; и опять – поля…
Он приехал около часу дня. Молодой человек, студент, сын Шварца из Лейпцига, встретил его, стал что-то объяснять.
– Это вы мне звонили, – я с вами говорил? – на ходу спросил Драйер. Студент закивал, шагая через две ступеньки. В коридоре Драйер увидел того, второго, – танцмейстера, – который ходил взад и вперед, как часовой. Драйер быстро вошел в спальню. Дверь тихо закрылась. Студент и танцмейстер замерли в коридоре.
– Профессор еще там? – шепотом спросил студент.
– Да, – сказал танцмейстер, – он еще там. Повезло все-таки…
Они умолкли, глядя на белую дверь с цифрой 21 и думая о том, как повезло, что в списке курортных гостей она отыскали знаменитейшего доктора. Белая дверь открылась; вышел Драйер, и с ним – загорелый лысый старик в полосатом купальном халате. Из кармана халата торчал стетоскоп.
– Я не очень доволен. Pneumonia cruposa, – да таким галопом.
– Да, – сказал Драйер.
– Я уже вчера вечером был недоволен. У вашей супруги – странное сердце.
– Да, – сказал Драйер.
– Дыхание сейчас дошло до пятидесяти движений в минуту. Очень нервная больная. Я после обеда зайду опять.
– Да, – сказал Драйер.
Доктор пожал ему руку и, придерживая полы пышного халата, торжественно спустился по лестнице, прошел через холл, вышел на солнечную ветреную набережную. На скамейке, перед гостиницей, сидел совершенно неподвижно, в синих очках, Франц.
– Приехал ваш дядя, – сказал доктор, вея мимо. Когда он прошел, Франц встал и медленно направился в противоположную сторону, направо, вдоль кафе. Потом он остановился, опустив голову. Сделал еще несколько шагов, медленно замер опять; потом, с усилием, повернулся и пошел к гостинице. Он поднялся по лестнице, скрипя ладонью по перилам. В коридоре было пусто. Он остановился у белой двери с цифрой 21. Через некоторое время дверь открылась. Вышла большая и беззвучная сестра милосердия, неся что-то, завернутое в полотенце. На ходу она потрепала по голове девочку в синем халатике, с лопатой в руке, и скрылась за углом коридора. Так же беззвучно и деловито сестра вернулась. Дверь открылась (послышалось чье-то странное бормотание) и медленно затворилась. Франц прислонился к стене, оттолкнулся и, крадучись, пошел прочь. Но он не успел скрыться. Дверь открылась опять, и на цыпочках вышел Драйер.
– Я пойду закусить, – сказал он, виновато взглянув на Франца. – Пойдем. Я со вчерашнего вечера ничего не ел.
В столовой они сели в уголок; обедающие смотрели на них во все глаза. Драйер молча и быстро принялся за суп. Желтая щетина на невыбритых щеках странно его старила. Франц тоже ел суп. Так же молча было съедено и жаркое.
– Можно обойтись без сладкого, – рассеянно сказал Драйер и полез за зубочисткой. Он вынул большую золотую раковину. Посмотрел на нее, морщась, и брезгливо бросил на стол.
– Не вышла шуточка, – сказал он с усмешкой. Он помолчал и опять усмехнулся.
– Знаешь, Франц, – ужасная получилась глупость. Хозяин этой вещи завтра уезжает. Мы с ним сидели в кафе, я вот случайно присвоил.
Франц облизал губы, переглотнул, готовясь что-то сказать.
– Ужасная глупость, – повторил Драйер. – Прямо катастрофа. Верно, он бегает по всему городу. Что теперь делать? Экая золотая гадость…
Он смотрел на раковину, и ему казалось, что это и есть тот ужас, который его сейчас гнетет, и что если как-нибудь от нее отвязаться, то и ужас пройдет, боль в боку у Марты пройдет, боль пройдет, – все будет, как прежде…
Франц наконец выдавил то, что он хотел сказать:
– Я ему отвезу. Дай мне; я ему отвезу.
– Благородно с твоей стороны, Франц. Неужели ты это сделаешь?
– Сегодня вечером, последним поездом, – волнуясь и не сводя глаз с золотой раковины, сказал Франц. – Я отвезу… я отвезу.
«Хороший парень», – мельком подумал Драйер и почувствовал щекотку в углах глаз.
Он вынул визитную карточку и перо, оперся на балюстраду лестницы, написал несколько слов, отдал Францу.
– Очень благородно, мой друг.
Ни тот, ни другой не заметили, как оказались опять в коридоре, перед белой дверью. Франц вздрогнул, увидев дверь, и выхватил из руки Драйера раковину. Драйер кивнул, вздохнул и тихо открыл дверь. Францу опять показалось, что он услышал бормотание Марты, быстрый рокот бреда. Но дверь закрылась; он повернулся и, через плечо оглядываясь, поспешно ушел. Бред остался в полутемной комнате.
И по волнам, по мелким круглым волнам, которые поднимались и спадали – быстро, в лад с ее дыханием, – Марта плыла в белой лодке, и на веслах сидели Драйер и Франц. Франц, через голову Драйера, бодро ей улыбался, и в очках у него был чудный отблеск. Был Франц в длинной ночной сорочке, открытой у ворота, – и лодка опускалась и крякала, как будто на пружинах. И Марта сказала: «Пора, можно начать». Драйер встал, Франц встал тоже, и оба зашатались, смеясь и крепко обнявшись. Волновалась на ветру долгая рубашка Франца, и вот он уже стоял один, смеясь и шатаясь, – а из воды торчала растопыренная рука с обручальным кольцом на пальце.